Опять явилось у некоторых сомнение: застрелился на мосту; на мосту не стреляются, — следовательно, не застрелился. — Но к вечеру прислуга гостиницы была позвана в часть смотреть вытащенную из воды простреленную фуражку, — все признали, что фуражка та самая, которая была на проезжем. Итак, несомненно застрелился, и дух отрицания и прогресса побежден окончательно.
Смелая, бойкая была песенка, и ее мелодия была веселая, — было в ней две — три грустные ноты, но они покрывались общим светлым характером мотива, исчезали в рефрене, исчезали во всем заключительном куплете, — по крайней мере, должны были покрываться, исчезать, — исчезали бы, если бы дама была в другом расположении духа; но теперь у ней эти немногие грустные ноты звучали слышнее других, она как будто встрепенется, заметив это, понизит на них голос и сильнее начнет петь веселые звуки, их сменяющие, но вот она опять унесется мыслями от песни к своей думе, и опять грустные звуки берут верх.
Он повиновался молча. Вошел в свою комнату, сел опять за свой письменный стол, у которого сидел такой спокойный, такой довольный за четверть часа перед тем, взял опять перо… «В такие-то минуты и надобно уметь владеть собою; у меня есть воля, — и все пройдет… пройдет»… А перо, без его ведома, писало среди какой-то статьи: «перенесет ли? — ужасно, — счастье погибло»…
Действительно, все время, как они всходили по лестнице, Марья Алексевна молчала, — а чего ей это стоило! и опять, чего ей стоило, когда Верочка пошла прямо в свою комнату, сказавши, что не хочет пить чаю, чего стоило Марье Алексевне ласковым голосом сказать...
Едва Верочка разделась и убрала платье, — впрочем, на это ушло много времени, потому что она все задумывалась: сняла браслет и долго сидела с ним в руке, вынула серьгу — и опять забылась, и много времени прошло, пока она вспомнила, что ведь она страшно устала, что ведь она даже не могла стоять перед зеркалом, а опустилась в изнеможении на стул, как добрела до своей комнаты, что надобно же поскорее раздеться и лечь, — едва Верочка легла в постель, в комнату вошла Марья Алексевна с подносом, на котором была большая отцовская чашка и лежала целая груда сухарей.
Дай мне силу сделаться опять уличной женщиной в Париже, я не прошу у тебя ничего другого, я недостойна ничего другого, но освободи меня от этих людей, от этих гнусных людей!
Верочка опять видела прежнюю Марью Алексевну. Вчера ей казалось, что из — под зверской оболочки проглядывают человеческие черты, теперь опять зверь, и только. Верочка усиливалась победить в себе отвращение, но не могла. Прежде она только ненавидела мать, вчера думалось ей, что она перестает ее ненавидеть, будет только жалеть, — теперь опять она чувствовала ненависть, но и жалость осталась в ней.
Он опять похлопал глазами. Она уже обернулась к нотам и продолжала «Тройку». Жаль, что не было знатоков: любопытно было послушать: верно, не часто им случалось слушать пение с таким чувством; даже уж слишком много было чувства, не артистично.
— Да, ваша мать не была его сообщницею и теперь очень раздражена против него. Но я хорошо знаю таких людей, как ваша мать. У них никакие чувства не удержатся долго против денежных расчетов; она скоро опять примется ловить жениха, и чем это может кончиться, бог знает; во всяком случае, вам будет очень тяжело. На первое время она оставит вас в покое; но я вам говорю, что это будет не надолго. Что вам теперь делать? Есть у вас родные в Петербурге?
Жюли протянула руку, но Верочка бросилась к ней на шею, и целовала, и плакала, и опять целовала, А Жюли и подавно не выдержала, — ведь она не была так воздержана на слезы, как Верочка, да и очень ей трогательна была радость и гордость, что она делает благородное дело; она пришла в экстаз, говорила, говорила, все со слезами и поцелуями, и заключила восклицанием...
— Ну, молодец девка моя Вера, — говорила мужу Марья Алексевна, удивленная таким быстрым оборотом дела: — гляди — ко, как она забрала молодца-то в руки! А я думала, думала, не знала, как и ум приложить! думала, много хлопот мне будет опять его заманить, думала, испорчено все дело, а она, моя голубушка, не портила, а к доброму концу вела, — знала, как надо поступать. Ну, хитра, нечего сказать.
Марья Алексевна опять уселась. «Экая глупость сделана, передняя-то дверь не заперта на ключ! задвижку-то в одну секунду отодвинет — не поймаешь, уйдет! ведь бешеная!»
Недели через две Анна Петровна опять зашла, и уже не выставляла предлогов для посещения, сказала просто, что зашла навестить, и при Верочке не говорила колкостей.
Через два дня учитель опять нашел семейство за чаем и опять отказался от чаю и тем окончательно успокоил Марью Алексевну. Но в этот раз он увидел за столом еще новое лицо — офицера, перед которым лебезила Марья Алексевна. «А, жених!»
Верочка взяла первые ноты, какие попались, даже не посмотрев, что это такое, раскрыла тетрадь опять, где попалось, и стала играть машинально, — все равно, что бы ни сыграть, лишь бы поскорее отделаться. Но пьеса попалась со смыслом, что-то из какой-то порядочной оперы, и скоро игра девушки одушевилась. Кончив, она хотела встать.
Опять, в чем еще замечаются амурные дела? — в любовных словах: никаких любовных слов не слышно; да и говорят-то они между собою мало, — он больше говорит с Марьей Алексевною.
И вдруг дверь растворилась, и Верочка очутилась в поле, бегает, резвится и думает: «как же это я могла не умереть в подвале?» — «это потому, что я не видала поля; если бы я видала его, я бы умерла в подвале», — и опять бегает, резвится.
— А как стало легко! — вся болезнь прошла, — и Верочка встала, идет, бежит, и опять на поле, и опять резвится, бегает, и опять думает: «как же это я могла переносить паралич?» — «это потому, что я родилась в параличе, не знала, как ходят и бегают; а если б знала, не перенесла бы», — и бегает, резвится.
А вот идет по полю девушка, — как странно! — и лицо, и походка, все меняется, беспрестанно меняется в ней; вот она англичанка, француженка, вот она уж немка, полячка, вот стала и русская, опять англичанка, опять немка, опять русская, — как же это у ней все одно лицо?
Вот комната, — в комнате лежат девушки, разбиты параличом: «вставайте» — они встают, идут, и все они опять на поле, бегают, резвятся, — ах, как весело! с ними вместе гораздо веселее, чем одной!
С амурных дел они, или так встречались? Как бы с амурных дел, он бы был веселый. А ежели бы в амурных делах они поссорились, по ее несоответствию на его желание, тогда бы, точно, он был сердитый, только тогда они ведь поссорились бы, — не стал бы ее провожать. И опять она прошла прямо в свою комнату и на него не поглядела, а ссоры незаметно, — нет, видно, так встретились. А черт их знает, надо глядеть в оба.
— Друг мой, миленький мой, как я рада, что опять с тобою, хоть на минуточку! Знаешь, сколько мне осталось сидеть в этом подвале? Твои дела когда кончатся? к 10-му июля кончатся?
— Так вот о чем я тебя прошу. Завтра, когда тебе будет удобнее, — в какое время, все равно, только скажи, — будь опять на той скамье на Конно-гвардейском бульваре. Будешь?
— А вот и я готов, — подошел Алексей Петрович: — пойдемте в церковь. — Алексей Петрович был весел, шутил; но когда начал венчанье, голос его несколько задрожал — а если начнется дело? Наташа, ступай к отцу, муж не кормилец, а плохое житье от живого мужа на отцовских хлебах! впрочем, после нескольких слов он опять совершенно овладел собою.
Марья Алексевна и ругала его вдогонку и кричала других извозчиков, и бросалась в разные стороны на несколько шагов, и махала руками, и окончательно установилась опять под колоннадой, и топала, и бесилась; а вокруг нее уже стояло человек пять парней, продающих разную разность у колонн Гостиного двора; парни любовались на нее, обменивались между собою замечаниями более или менее неуважительного свойства, обращались к ней с похвалами остроумного и советами благонамеренного свойства: «Ай да барыня, в кою пору успела нализаться, хват, барыня!» — «барыня, а барыня, купи пяток лимонов-то у меня, ими хорошо закусывать, для тебя дешево отдам!» — «барыня, а барыня, не слушай его, лимон не поможет, а ты поди опохмелись!» — «барыня, а барыня, здорова ты ругаться; давай об заклад ругаться, кто кого переругает!» — Марья Алексевна, сама не помня, что делает, хватила по уху ближайшего из собеседников — парня лет 17, не без грации высовывавшего ей язык: шапка слетела, а волосы тут, как раз под рукой; Марья Алексевна вцепилась в них.
Она увидела, что идет домой, когда прошла уже ворота Пажеского корпуса, взяла извозчика и приехала счастливо, побила у двери отворившего ей Федю, бросилась к шкапчику, побила высунувшуюся на шум Матрену, бросилась опять к шкапчику, бросилась в комнату Верочки, через минуту выбежала к шкапчику, побежала опять в комнату Верочки, долго оставалась там, потом пошла по комнатам, ругаясь, но бить было уже некого: Федя бежал на грязную лестницу, Матрена, подсматривая в щель Верочкиной комнаты, бежала опрометью, увидев, что Марья Алексевна поднимается, в кухню не попала, а очутилась в спальной под кроватью Марьи Алексевны, где и пробыла благополучно до мирного востребования.
Начав поздравлять Лопухова с женою, такою красавицею, она опять разгорячилась: «Нет, мы должны праздновать вашу свадьбу»; велела подать завтрак на скорую руку, подать шампанское, Верочка была должна выпить полстакана за свою свадьбу, полстакана за свою мастерскую, полстакана за саму Жюли.
Жюли и Верочка опять покричали, опять посолидничали, при прощанье стали вовсе солидны, и Жюли вздумала спросить, — прежде не случилось вздумать, — зачем Верочка заводит мастерскую? ведь если она думает о деньгах, то гораздо легче ей сделаться актрисою, даже певицею: у нее такой сильный голос; по этому случаю опять уселись.
Екатерина Ивановна села и обеими руками ударила по клавишам; и потом тотчас же опять ударила изо всей силы, и опять, и опять; плечи и грудь у нее содрогались, она упрямо ударяла все по одному месту, и казалось, что она не перестанет, пока не вобьет клавишей внутрь рояля.
Давайте перемолвим безмолвье синих молний, давайте снова новое любить начнем. Чтоб жизнь опять сначала, как море, закачала. Давай? Давай! Давай начнем!
Литературы великих мировых эпох таят в себе присутствие чего-то страшного, то приближающегося, то опять, отходящего, наконец разражающегося смерчем где-то совсем близко, так близко, что, кажется, почва уходит из-под ног: столб крутящейся пыли вырывает воронки в земле и уносит вверх окружающие цветы и травы. Тогда кажется, что близок конец и не может более существовать литература. Она сметена смерчем, разразившемся в душе писателя.