— Кушай, Верочка! Вот, кушай на здоровье! Сама тебе принесла: видишь, мать помнит о тебе! Сижу, да и думаю: как же это Верочка легла спать без чаю? сама пью, а сама все думаю. Вот и принесла. Кушай, моя дочка милая!
— Ты напрасно думаешь, милая Жюли, что в нашей нации один тип красоты, как в вашей. Да и у вас много блондинок. А мы, Жюли, смесь племен, от беловолосых, как финны («Да, да, финны», заметила для себя француженка), до черных, гораздо чернее итальянцев, — это татары, монголы («Да, монголы, знаю», заметила для себя француженка), — они все дали много своей крови в нашу! У нас блондинки, которых ты ненавидишь, только один из местных типов, — самый распространенный, но не господствующий.
— Садись ко мне на колени, моя милая Жюли. — Он стал ласкать ее, она успокоилась. — Как я люблю тебя в такие минуты! Ты славная женщина. Ну, что ты не соглашаешься повенчаться со мною? сколько раз я просил тебя об этом! Согласись.
— Брак? ярмо? предрассудок? Никогда! я запретила тебе говорить мне такие глупости. Не серди меня. Но… Серж, милый Серж! запрети ему! он тебя боится, — спаси ее!
— Милое дитя мое, вы удивляетесь и смущаетесь, видя человека, при котором были вчера так оскорбляемы, который, вероятно, и сам участвовал в оскорблениях. Мой муж легкомыслен, но он все-таки лучше других повес. Вы его извините для меня, я приехала к вам с добрыми намерениями. Уроки моей племяннице — только предлог; но надобно поддержать его. Вы сыграете что-нибудь, — покороче, — мы пойдем в вашу комнату и переговорим. Слушайте меня, дитя мое.
— Милое дитя мое, — сказала Жюли, вошедши в комнату Верочки: — ваша мать очень дурная женщина. Но чтобы мне знать, как говорить с вами, прошу вас, расскажите, как и зачем вы были вчера в театре? Я уже знаю все это от мужа, но из вашего рассказа я узнаю ваш характер. Не опасайтесь меня. — Выслушавши Верочку, она сказала: — Да, с вами можно говорить, вы имеете характер, — и в самых осторожных, деликатных выражениях рассказала ей о вчерашнем пари; на это Верочка отвечала рассказом о предложении кататься.
— Друг мой, милое мое дитя! о, не дай тебе бог никогда узнать, что чувствую я теперь, когда после многих лет в первый раз прикасаются к моим губам чистые губы. Умри, но не давай поцелуя без любви!
Марья Алексевна вошла в комнату и в порыве чувства хотела благословить милых детей без формальности, то есть без Павла Константиныча, потом позвать его и благословить парадно. Сторешников разбил половину ее радости, объяснив ей с поцелуями, что Вера Павловна, хотя и не согласилась, но и не отказала, а отложила ответ. Плохо, но все-таки хорошо сравнительно с тем, что было.
Да, Верочка так; ну, а он? Дикарь он, судя по словам Феди, и голова его набита книгами да анатомическими препаратами, составляющими самую милую приятность, самую сладостнейшую пищу души для хорошего медицинского студента. Или Федя наврал на него?
А вот что странно, Верочка, что есть такие же люди, у которых нет этого желания, у которых совсем другие желания, и им, пожалуй, покажется странно, с какими мыслями ты, мой друг, засыпаешь в первый вечер твоей любви, что от мысли о себе, о своем милом, о своей любви, ты перешла к мыслям, что всем людям надобно быть счастливыми, и что надобно помогать этому скорее прийти.
— («Как бледна! как бледна!») Мой друг, есть одно средство. — Какое, мой милый? — Я вам скажу, мой друг, но только, когда вы несколько успокоитесь. Об этом надобно будет вам рассудить хладнокровно.
— Милый мой, и я тогда же подумала, что ты добрый. Выпускаешь меня на волю, мой милый. Теперь я готова терпеть; теперь я знаю, что уйду из подвала, теперь мне будет не так душно в нем, теперь ведь я уж знаю, что выйду из него. А как же я уйду из него, мой милый?
— Ах, мой милый, нам будет очень, очень мало нужно. Но только я не хочу так: я не хочу жить на твои деньги. Ведь я и теперь имею уроки. Я их потеряю тогда — ведь маменька всем расскажет, что я злодейка. Но найдутся другие уроки. Я стану жить. Да, ведь так надобно? Ведь мне не не должно жить на твои деньги?
— Вера Павловна, я вам предложил свои мысли об одной стороне нашей жизни, — вы изволили совершенно ниспровергнуть их вашим планом, назвали меня тираном, поработителем, — извольте же придумывать сами, как будут устроены другие стороны наших отношений! Я считаю напрасным предлагать свои соображения, чтоб они были точно так же изломаны вами. Друг мой, Верочка, да ты сама скажи, как ты думаешь жить; наверное мне останется только сказать: моя милая! как она умно думает обо всем!
— Это чтоб вы изволите говорить комплименты? Вы хотите быть любезным? Но я слишком хорошо знаю: льстят затем, чтобы господствовать под видом покорности. Прошу вас вперед говорить проще! Милый мой, ты захвалишь меня! Мне стыдно, мой милый, — нет, не хвали меня, чтоб я не стала слишком горда.
— Ах, мой милый, скажи: что это значит эта «женственность»? Я понимаю, что женщина говорит контральтом, мужчина — баритоном, так что ж из этого? стоит ли толковать из — за того, чтоб мы говорили контральтом? Стоит ли упрашивать нас об этом? зачем же все так толкуют нам, чтобы мы оставались женственны? Ведь это глупость, мой милый?
— Так я, мой милый, уж и не буду заботиться о женственности; извольте, Дмитрий Сергеич, я буду говорить вам совершенно мужские мысли о том, как мы будем жить. Мы будем друзьями. Только я хочу быть первым твоим другом. Ах, я еще тебе не говорила, как я ненавижу этого твоего милого Кирсанова!
— Нет, я его все-таки ненавижу. И не сказывай, не нужно. Я сама знаю: не имеете права ни о чем спрашивать друг друга. Итак, в — третьих: я не имею права ни о чем спрашивать тебя, мой милый. Если тебе хочется или надобно сказать мне что-нибудь о твоих делах, ты сам мне скажешь. И точно то же наоборот. Вот три правила. Что еще?
— Да, милая Верочка, шутки шутками, а ведь в самом деле лучше всего жить, как ты говоришь. Только откуда ты набралась таких мыслей? Я-то их знаю, да я помню, откуда я их вычитал. А ведь до ваших рук эти книги не доходят. В тех, которые я тебе давал, таких частностей не было. Слышать? — не от кого было. Ведь едва ли не первого меня ты встретила из порядочных людей.
— Ах, мой милый, да разве трудно до этого додуматься? Ведь я видала семейную жизнь, — я говорю не про свою семью: она такая особенная, — но ведь у меня есть же подруги, я же бывала в их семействах; боже мой, сколько неприятностей между мужьями и женами — ты не можешь себе вообразить, мой милый!
Знаешь, мой милый, об чем бы я тебя просила: обращайся со мною всегда так, как обращался до сих пор; ведь это не мешало же тебе любить меня, ведь все-таки мы с тобою были друг другу ближе всех.
Хорошо, мой милый: вот я твоя невеста, буду твоя жена, а ты все-таки обращайся со мною, как велят обращаться с посторонней: это, мой друг, мне кажется, лучше для того, чтобы было прочное согласие, чтобы поддерживалась любовь.
Это, мой милый, должно бы быть очень обидно для женщин; это значит, что их не считают такими же людьми, думают, что мужчина не может унизить своего достоинства перед женщиною, что она настолько ниже его, что, сколько он ни унижайся перед нею, он все не ровный ей, а гораздо выше ее.
— Ах, как весело будет! Только ты, мой миленький, теперь вовсе не говори со мною, и не гляди на меня, и на фортепьяно не каждый раз будем играть. И не каждый раз буду выходить при тебе из своей комнаты. Нет, не утерплю, выйду всегда, только на одну минуточку, и так холодно буду смотреть на тебя, неласково. И теперь сейчас уйду в свою комнату. До свиданья, мой милый. Когда?
— Скоро? Нет, мой милый. Ах какие долгие стали дни! В другое время, кажется, успел бы целый месяц пройти, пока шли эти три дня. До свиданья, мой миленький, нам ведь не надобно долго говорить, — ведь мы хитрые, — да? — До свиданья. Ах, еще 66 дней мне осталось сидеть в подвале!
— Ах, мой миленький, еще 64 дня осталось! Ах, какая тоска здесь! Эти два дня шли дольше тех трех дней. Ах, какая тоска! Гадость какая здесь, если бы ты знал, мой миленький. До свиданья, мой милый, голубчик мой, — до вторника; а эти три дня будут дольше всех пяти дней. До свиданья, мой милый. («Гм, гм! Да! Гм! — Глаза не хороши. Она плакать не любит. Это нехорошо. Гм! Да!»)
«Славный, милый», подумала Кити в это время, выходя из домика с М-11е Linon и глядя на него с улыбкой тихой ласки, как на любимого брата. «И неужели я виновата, неужели я сделала что-нибудь дурное? Они говорят: кокетство. Я знаю, что я люблю не его; но мне всё-таки весело с ним, и он такой славный. Только зачем он это сказал?…» думала она.
Прости-прощай навсегда, светлый, милый, нежный облик Зиночки, ласковой волшебницы, такой прелестной душеньки, с которой не сравняются никакие знаменитые красавицы. Прощай, любовь моя! И все это из-за жалких копеек!
— Милая, милая девочка, хоть и побранила меня! — продолжал он, с наслаждением смакуя вино, — но эти милые существа именно тут-то и милы, в такие именно моменты… А ведь она, наверно, думала, что меня пристыдила, помните в тот вечер, разбила в прах! Ха, ха, ха! И как к ней идет румянец! Знаток вы в женщинах? Иногда внезапный румянец ужасно идет к бледным щекам, заметили вы это? Ах, боже мой! Да вы, кажется, опять сердитесь?
— Ах, милый! ах, родной! да какой же ты большой! — восклицала она, обнимая меня своими коротенькими руками, — да, никак, ты уж в ученье, что на тебе мундирчик надет! А вот и Сашенька моя. Ишь ведь старушкой оделась, а все оттого, что уж очень навстречу спешила… Поцелуйтесь, родные! племянница ведь она твоя! Поиграйте вместе, побегайте ужо, дядюшка с племянницей.
— Ах, милая, напротив, это, говорят, доброе и рассудительное существо, ее покойник выше всех своих племянниц ценил. Правда, я ее не так знаю, но — вы бы ее обольстили, моя красавица! Ведь победить вам ничего не стоит, ведь я же старуха — вот влюблена же в вас и сейчас вас целовать примусь… Ну что бы стоило вам ее обольстить!