«Мастерица варить кашу» (Чернышевский Н. Г., 1872) по всей классике
Клементьев. Вы не могли тогда понимать серьезно, вы были слишком молоды, а теперь я хочу требовать решительного ответа. — Вы еще никому не давали слова? Да сядем же (садятся). Друг мой, Наденька, ты еще никого не любишь, тебе некого полюбить кроме меня, — ты будешь любить меня?
Клементьев. То было ли хоть раз, что я заигрывал с вами? Как же это в то время я обольщал вас? А теперь? Или за границею мало девушек, некого было обольщать? Если бы мои мысли были об этом, некогда было бы мне и вспомнить про вас, расстаться с тою жизнью, чтобы ехать сюда. Там лучше жить, нежели у нас. Вы сама, Наденька, можете понимать это. Вы видите, самые лучшие вещи, какие у нас есть, едут к нам из-за границы. Зачем же бы мне ехать назад, если бы вы не были для меня милее всего на свете?
Надя (улыбается). В самом деле, какая у вас привязанность ко мне, Платон Алексеич! Если бы только было можно, ей-богу, следовало бы мне итти за вас. (Переходя к серьезности.) Разумеется не найдется другого человека такого доброго ко мне. Только этому не следует быть, Платон Алексеич.
Надя. Какая же я вам жена, какая подруга жизни? Видите, я говорить с вами не умею. А куда же годилась бы я в благородном обществе? Для горничной держу себя хорошо, а благородною дамою, что была бы я? Посмешище для всех. Что шаг ступлю, что взгляну — все не по-благородному. Манер нет, поступки не те, разговор не такой, как требуется в хорошем обществе.
Надя. Не совсем довольно, Платон Алексеич. Для мужа не может быть приятно, когда его жена посмешище для всех, — да и для нее-то самой не легко переносить, если из-за нее все смеются над мужем, осуждают его, жалеют.
Клементьев. Ну, если бы и нет, этой беде не мудрено помочь. Возьмете несколько уроков у какой-нибудь доброй, молодой дамы из знакомых, какие тогда будут у вас, — выучитесь ходить и глядеть по-светски — наука не трудная, поверьте.
Городищев. Именно так, милая Надя. (К Клементьеву, дипломатически улыбаясь.) Вам быть может, кажется, что я мелочен в моих предосторожностях. Но прошу вас вспомнить, как деликатны чувства Агнесы Ростиславовны, и вы согласитесь, что вопрос, по-видимому довольно индиферентный, может иметь свою важность для человека, который обязан отвращать всякие огорчения от этого ангельского сердца.
Клементьев. Я хотел сказать, что прежде она была довольно забавна, но все же не доходила до такой щепетильности, какая заботит Вас. Или вы выставляете смешнее, чем она в самом деле, или вы слишком испортили ее этою заботливостью угодить ей во всяком вздоре.
Городищев (искренно и улыбаясь). Теперь я спокоен! Пусть будут у вас какие угодно намерения, вы не можете повредить мне, когда у вас такой взгляд на вещи. (Хохочет. Глубокомысленно.) Без глубокого убеждения, что воля Агнесы Ростиславовны — святой закон, вы не можете угодить ей, как бы ни старались! Не достанет воли, не достанет силы! Не будет искренности, теплоты! Вы видите, я играю с вами в открытую, Клементьев! Я могу играть так: в вас нет убеждения, которым силен я — и я непобедим!
Клементьев. Вы остались бы победителем, если бы я стал соперничать с вами. Но ваши сомнения были напрасны: я слишком далек от мысли отнимать у вас сердце Агнесы Ростиславовны. Я женюсь — женюсь по любви.
Городищев. Добрая, не спорю. Даже отчасти и люблю ее, — вы не поверите, а люблю. Но (ожесточенно махает рукою)… Желал бы я вам побыть неделю на моем месте, и послушал бы тогда, что вы заговорили бы! (Вздыхает.) Надобно итти к ней, ждет. (Громко.) Наденька, войди сюда.
Городищев. Постой. Нет, рук не грей. А возьми большую мису, налей теплою водою и поставь на уголок очага, чтобы вода держалась теплою, очень теплою, — пока понадобится, потому что у меня есть мысль… Но если б и не так, то и для тебя удобнее, свободнее, — зачем же тебе жечь руки, когда можно обойтись без этого. Ты понимаешь, для чего вода?
Клементьев. Вы сказали, Надежда Всеволодовна, что если бы можно было вам итти за меня, вы пошли бы. Чего же было мне ждать больше? Я сказал Городищеву, что женюсь.
Надя. Напрасно вы говорили ему об этом, потому что этого не будет, и прошу вас, не начинайте говорить с Агнесою Ростиславовною, потому что вы только расстроите ее — и я сказала: не могу итти за вас, Платон Алексеич. Вы разлюбили бы меня, — пошли бы ссоры между нами, — или молча вы стали бы горевать и стыдиться, — это все равно, если еще не хуже, нежели ссоры, — только и было-бы, что погубила — бы я себя своим согласием, погубила бы и вас.
Клементьев. Помилуйте, можно ли не смеяться? — «Опыт», где он был у вас? Я видел из письма Сидора Иваныча, что вы живете все так же, как жили при мне. Если бы я не знал, что у вас благородное сердце, расположенное любить, жаждущее любви, можно бы подумать, что вы бездушная эгоистка. Красивая девушка — и держит себя так, что никто не решается сказать ей комплимент. Признавайтесь: верно вы дали обещание прожить век монашенкою, — так?
Клементьев. Я надсмеялся только над тем, что вы заговорили об опыте, а опыта у вас и теперь столько же, как было при вашем рождении. Вы еще не жили, Надежда Всеволодовна.
Когда венчаются люди честные, рассудительные, по взаимному расположению, — венчаться им не страшно, если они ровные между собою: редко ли мы видим счастливые браки, а их брак наверное будет счастлив.
Муж не муж, если не ровный жене; он тиран, или тряпка, о которую жена вытирает ноги, жена не жена, если не ровная мужу — она или деспотка, или интриганка, или бедная жертва тиранства, — во всяком случае, на мой взгляд, лучше быть не только монахиней, как вы подсмеялись надо мною, — лучше быть самою жалкою женщиною нежели такою женою.
Клементьев (понемногу опускавший голову, трет лоб). Однако… однако… (принужденно смеется). Хороша же вы служанка, Надежда Всеволодовна! Вы не то что республиканка, — это еще куда бы ни шло, — вы нивеллизаторка! С такими понятиями, действительно, очень удобно и приятно быть служанкою!
Пробежали мимо окна три мальчика, — один сирота, у другого отец пьяница, у третьего отец больной, а семейство — полна изба; я и задумалась: что-то будет с вами, три мальчика?
Клементьев. Может быть и придумали бы. Может быть, и придумали. Это так. Это мы только говорим в оправдание народу, будто виновато наше незнание. Знаем, что нужно. Задача не мудрая. Давно все известно. Но что мы будем делать, что мы можем сделать, когда народ не хочет того, что…
Румянцев. Андрей Дементьич извиняются перед вами, Платон Алексеич, в том, что Агнеса Ростиславовна изволила долго задержать себя и его вместе с собою над видом реки и кормлением рыбок, в ней плавающих, и они, то есть Андрей Дементьич, приказали мне занимать вас, чтобы вам не было скучно одним. Вы изволите помнить меня, или забыли, Платон Алексеич? В последнем случае буду иметь удовольствие представить себя.
Румянцев. Я очень благодарен, Платон Алексеич, за то, что вы были так добры и, рассмотревши все, успокоили меня (молчит. По некотором молчании.) Платон Алексеич, позвольте мне утрудить вас еще одним вопросом.
И всякому понравится, а мне теперь на нее ли смотреть, на кого ли из девиц или барышень все равно-с: никакого чувства не производит это и не нахожу нисколько интереса, и если бы, как вы, может, быть, подумали, это было от воли божией, как бывают некоторые от рождения или теряют впоследствии.
Стародум. Постой. Сердце мое кипит еще негодованием на недостойный поступок здешних хозяев. Побудем здесь несколько минут. У меня правило: в первом движении ничего не начинать.
В будничной жизни глухого русского уголка нет, как мне кажется, других более тягостных минут в течение целого дня, как те, которые определяются словами «посидеть вечерком на крылечке», «отдохнуть вечерком», словом — побыть так, ничего не делая, несколько вечерних часов. Везде, где есть настоящая жизнь, хоть и трудная и неприглядная, в самых глухих уголках европейских больших городов, на каторжных фабриках, вечер — действительное время отдыха, потому что день — действительно время тяжелого труда, время устали, и как ни труден этот рабочий день, но вечер весел или, по крайней мере, тих… Совсем не то в глухом русском уголке.