— Деда! — неожиданно прозвучал среди наступившей тишины мой детский звонкий голос, — ты злой, деда, я не буду любить тебя, если ты не простишь маму и будешь обижать папу! Возьми назад твой кишмиш и твои лепешки; я не хочу их брать от тебя, если ты не будешь таким же добрым, как папа!
Каждое утро я совершала небольшие прогулки в окрестностях Гори, то горными тропинками, то низменным берегом Куры… Часто я проезжала городским базаром, гордо восседая на коне, в моем алом атласном бешмете, в белой папахе, лихо заломленной на затылок, похожая скорее на маленького джигита, нежели на княжну славного аристократического рода.
В моем алом, нарядном, но не совсем чистом бешмете в голубых, тоже не особенно свежих шальварах, [Шальвары — шаровары.] с белой папахой, сбившейся набок, с пылающим, загорелым лицом задорно-смелыми глазами, с черными кудрями, в беспорядке разбросанными вдоль спины, я действительно мало по ходила на благовоспитанную барышню, какою меня представляла, должно быть, бабушка.
— О папа! — могла только выговорить я, задыхаясь от сухих рыданий, надрывавших мою грудь, и бросилась бежать со всех ног, чтобы не дать торжествовать Юлико.
— Тсс! — лукаво погрозила она пальцем и покосилась на отца, дружески обнимающегося с подоспевшим папой. — Чадра под бешметом… Здесь урусы, а ваши женщины не прячутся под чадрою… Я в гостях у урусов.
Потом, когда он кончил, все подняли бокалы в честь моего отца. Мне было дивно хорошо в эту минуту. Я готова была прыгать и смеяться и целовать деда Магомета за то, что он так хвалит моего умного, доброго, прекрасного папу!
Все гости столпились вокруг последнего. В полку знали Демона — лошадь Врельского, — и действительно никто еще не отваживался проскакать на нем. Все поэтому боялись, что затея моего папы может окончиться печально. Молодая баронесса подняла на отца умоляющие глазки и тихо просила его изменить его решение. Только взоры дедушки Магомета да юных Израила и Бэллы разгорались все ярче и ярче в ожидании отчаянно-смелого поступка отца.
Когда все пошли в дом, я осталась на балконе. Мне так много хотелось сказать папе, я так переволновалась за него и так восхищалась им, что не могла утаить в себе всех моих разнородных ощущений. Но он пошел в дом, предложив руку молодой баронессе и как бы позабыв обо мне.
На балкон вошла юная баронесса в сопровождении моего отца. Я хотела скрыться, но какое-то жгучее любопытство приковало меня к месту. Баронесса опиралась на руку папы и смотрела в небо. Она казалась еще белее, еще воздушнее при лунном свете.
— А я так очень несчастна, страшно несчастна, Юлико! — вырвалось у меня, и вдруг я разрыдалась совсем по-детски, зажимая глаза кулаками, с воплями и стонами, заглушаемыми подушкой. Я упала на изголовье больного и рыдала так, что, казалось, грудь моя разорвется и вся моя жизнь выльется в этих слезах. Плача, стеная и всхлипывая, я рассказала ему, что папа намерен жениться, но что я не хочу иметь новую маму, что я могу любить только мою покойную деду и т. д., и т. д.
— Нет, Юлико, — чуть не плача, вскричала я, — ты больше не будешь моим пажом, ты брат мой. Милый брат! я так часто была несправедлива к тебе… Прости мне, я буду любить тебя… буду любить больше Барбале, больше дедушки, тети Бэллы… Ты будешь первым после папы… Живи только, бедный, маленький, одинокий Юлико!
У меня был подарок от папы, новенькие, блестящие два тумана, и я решила дать их Беко с тем, чтобы он продал мне свой сазандар [Сазандар — волынка.] и свои лохмотья.
— Что ты, папа, золото мое… ведь я жива, я около тебя… здесь, папа… и буду с тобою, хорошей, умницей… а ты посиди за это у меня на постельке и расскажи мне сказку о луче месяца… помнишь, как рассказывал, когда я была малюткой! — просила я, ласкаясь к нему.
Я долго перед уходом возилась с моими волосами: они никак не хотели укладываться под грязную баранью папаху. Резать мне их не хотелось. Волосы — гордость и богатство восточной девушки. Да и в ауле Бестуди засмеяли бы стриженую девочку. И я с трудом запихала их под шапку, радуясь, что не пришлось их резать.
Выйдя из дому, я обрывом спустилась к Куре, перешла мост и, взобравшись на гору с противоположного берега, оглянулась назад. Весь Гори был как на ладони. Вот наш дом, вот сад, вот старый густолиственный каштан под окном отца… старый каштан, посаженный еще при дедушке… Там за его ветвями спит он, мой папа, добрый, любимый… Он спит и не подозревает, что задумала его злая потара сакварела…
Бедный, дорогой папа, простишь ли ты свою джаным, свою голубку? Прости, добрый, прости, милый! прости, мой папа! я не могла поступить иначе… Прости и верь, что я люблю тебя много, сильно… Прощай и ты, моя родина… моя тихая, улыбающаяся Грузия… Я ухожу от тебя искать новую жизнь в суровых горах Дагестана… Прощай, родной, тихий, благоухающий, розовый Гори!..
А дни не шли, а летели… Как-то раз папа принес мне свежую новость. Шайку душманов окружили в горах и всех переловили. Они сидят в тюрьме и скоро их будут судить.
Мы были не одни. Высокая, седая женщина, казавшаяся мне настоящей королевой, присутствовала при нашем разговоре. Она стесняла нас. Я видела, что папе хотелось сказать мне еще много, но он молчал, потому что высокая женщина была тут, и отец не мог быть при ней тем чудесным, добрым и нежным, каким бывал в Гори.
Когда на следующий вечер папа отвез меня в институт и сдал на руки величественно-ласковой начальнице, я даже как будто чуть-чуть обрадовалась тому, что не буду видеть промозглого петербургского дня, не буду слышать грохота экипажей под окнами нашего номера… И я невольно высказала мои мысли вслух…
В этом вагоне на разостланной бурке сидят двое: один — старый, с широкой седой бородой, в полушубке и в высокой мерлушковой шапке, похожей на папаху, другой — молодой, безусый, в потертом драповом пиджаке и в высоких грязных сапогах.
Двое сидели на земле и курили, один — высокий, с густой чёрной бородой и в казацкой папахе — стоял сзади нас, опершись на палку с громадной шишкой из корня на конце; четвёртый, молодой русый парень, помогал плакавшему Шакро раздеваться.
Оглянулся я: у солдат лица как-то разгорелися, глаза заблистали. Направо от меня, рядом, стояли пешие казаки в длинных черкесках и высоких черных папахах, заломленных на затылок… Как вкопанные, будто не им говорят, стояли они.
Какие-то разнузданные люди в маньчжурских папахах, с георгиевскими лентами в петлицах курток, ходили по ресторанам и с настойчивой развязностью требовали исполнения народного гимна и следили за тем, чтобы все вставали.
На дворе стояла куча арестантов, одетых по-немецки, в пальто и шинелях, а посредине этой кучки красовалась высокая фигура в черкеске и высокой белой папахе.
И вот когда пограничники начали собираться к отъезду, чёрная каракулевая папаха вновь высунулась краешком из-за копца.
На дворе стояла куча арестантов, одетых по-немецки, в пальто и шинелях, а посредине этой кучки красовалась высокая фигура в черкеске и высокой белой папахе.
Попадая под своды, некоторые казаки снимали папахи и крестились.