Во главе горцев стоял храбрый вождь Шамиль, одним движением глаз рассылавший сотни и тысячи своих джигитов в христианские селения… Сколько горя, слез и разорения причиняли эти набеги! Сколько плачущих жен, сестер и матерей было в Грузии…
Между русскими вождями, смело выступившими на грозный бой с Шамилем, был и мой дед, старый князь Михаил Джаваха, и его сыновья — смелые и храбрые, как горные орлы…
Мама моя была простая джигитка из аула Бестуди… В ауле этом поднялось восстание, и мой отец, тогда еще совсем молодой офицер, был послан с казачьей сотней усмирять его.
Я начинаю помнить маму очень, очень рано. Когда я ложилась в кроватку, она присаживалась на край ее и пела песни с печальными словами и грустным мотивом. Она хорошо пела, моя бедная красавица «деда»! [Деда — мать по-грузински (Здесь и далее примеч. автора).]
И голос у нее был нежный и бархатный, как будто нарочно созданный для таких печальных песен… Да и вся она была такая нежная и тихая, с большими, грустными черными глазами и длинными косами до пят. Когда она улыбалась — казалось, улыбалось небо…
Лишь только, поздоровавшись с моим отцом, он усаживался с ногами, по восточному обычаю, на пестрой тахте, я вскакивала к нему на колени и, смеясь, рылась в карманах его бешмета, [Бешмет — род кафтана, обшитого галуном.] где всегда находились для меня разные вкусные лакомства, привезенные из аула. Чего тут только не было — и засахаренный миндаль, и кишмиш, и несколько приторные медовые лепешки, мастерски приготовленные хорошенькой Бэллой — младшей сестренкой моей матери.
— Слушай, кунак [Кунак — друг, приятель.] Магомет, — вырвалось у него в одну из таких бесед, — тебе нечего беспокоиться за твою дочь: она счастлива, ей хорошо здесь, наша вера стала ей родной и близкой. Да и поправить сделанного нельзя… Не беспокой же ты даром мою княгиню. Видит Бог, она не переставала быть тебе покорной дочерью. Передай это своему мулле, и пусть он поменьше заботится о нас, да поусерднее молится Аллаху.
— Деда! — неожиданно прозвучал среди наступившей тишины мой детский звонкий голос, — ты злой, деда, я не буду любить тебя, если ты не простишь маму и будешь обижать папу! Возьми назад твой кишмиш и твои лепешки; я не хочу их брать от тебя, если ты не будешь таким же добрым, как папа!
Я не помню, что было дальше… Я понеслась, как бешеная горная лошадка, по тенистым аллеям нашего сада, будучи не в силах удержать порыв восторженного счастья, захватившего могучей волной мое детское сердечко…
Отец, вернувшийся во время моей бешеной скачки по саду, подхватил меня на руки и покрыл мое лицо десятком самых горячих и нежных поцелуев… Он был так счастлив за маму, мой гордый и чудный отец!
Страшен был крик деда Магомета… он потряс, казалось, не только кровлю нашего дома, но и весь Гори и диким эхом раскатился в горах, по ту сторону Куры. Вслед за первым воплем раздался второй и третий… Потом дед внезапно затих и, упав на пол, лежал без движения, широко разметав свои сильные руки.
Но — увы! — ни понимать, ни чувствовать она уже не могла. Перед нами был труп, едва начинающий стынуть, труп той, которая еще так недавно пела свои чудесные песни, полные восточной грусти, и смеялась тихим, печальным смехом. Только труп…
— Михако, голубчик, отнеси орленка в горы, может быть, он найдет свою деду, — упрашивала я старого казака, в то время как сердце мое разрывалось от тоски и жалости.
Я ласкалась к отцу, и сердце мое уже не разрывалось тоскою по покойной маме, — оно было полно тихой грусти… Я плакала, но уже не острыми и больными слезами, а какими-то тоскливыми и сладкими, облегчающими мою наболевшую детскую душу…
Но ничего страшного не было теперь в этих полуразрушенных бойницах, откуда давно-давно высовывались медные тела огнедышащих орудий. Глядя на них, я слушала рассказ отца о печальных временах, когда Грузия стонала под игом турок и персов… Что-то билось и клокотало в моей груди… Мне хотелось подвигов — таких подвигов, от которых ахнули бы самые смелые джигиты Закавказья…
Но какова была моя радость, когда однажды я получила Шалого в мое постоянное владение! Я едва верила моему счастью… Я целовала умную морду лошади, смотрела в ее карие выразительные глаза, называла самыми ласковыми именами, на которые так щедра моя поэтичная родина…
Там я была сама себе госпожа. Выпустив поводья и вцепившись в черную гриву моего вороного, я изредка покрикивала: «Айда, Шалый, айда! [Айда — вперед на языке горцев.]» — и он несся, как вихрь, не обращая внимания на препятствия, встречающиеся на дороге. Он скакал тем бешеным галопом, от которого захватывает дух и сердце бьется в груди, как подстреленная птичка.
И любо мне было дразнить старух, пугать ребят и нестись вперед и вперед по бесконечной долине между полями, усеянными спелой кукурузой, навстречу теплому горному ветерку и синему небу, манящему к себе своей неизъяснимой прелестью.
Как-то раз, возвращаясь с одной из таких прогулок с тяжелой виноградной лозой в руках, срезанной мною на ходу во время скачки при помощи маленького детского кинжала, подаренного мне отцом, я была поражена необычайным зрелищем.
Соскочить с Шалого, бросить поводья подоспевшему Михако и ураганом ворваться в комнату, где сидел мой отец в обществе высокой и величественной старухи с седою, точно серебряною головою и орлиным взором, было делом одной минуты.
В моем алом, нарядном, но не совсем чистом бешмете в голубых, тоже не особенно свежих шальварах, [Шальвары — шаровары.] с белой папахой, сбившейся набок, с пылающим, загорелым лицом задорно-смелыми глазами, с черными кудрями, в беспорядке разбросанными вдоль спины, я действительно мало по ходила на благовоспитанную барышню, какою меня представляла, должно быть, бабушка.
Между мною и княгиней-бабушкой словно рухнула стена, воздвигнутая ее не совсем любезной встречей; за одно это сравнение я готова была уже полюбить ее и, не отдавая себе отчета в моем поступке, я испустила мой любимый крик «айда» и, прежде чем она успела опомниться, повисла у нее на шее. Вероятно, я совершила что-то очень неблагопристойное по отношению матери моего отца, потому что вслед за моим диким «айда» раздался пронзительный и визгливый голос бабушки...
Твой отец был обласкан Государем, я имела честь представляться Императрице, ты получил свое воспитание между лучшими русскими и грузинскими юношами и только в силу своего упрямства ты зарылся здесь, в глуши и не едешь в северную столицу.
Мария Джаваха скончалась, — помяни Господь ее душу, — ее происхождение простой джигитки могло повредить тебе и помешать быть на виду, но теперь, когда она мирно спит под крестом, странно и дико не пользоваться дарами, данными тебе богом.
Я взглянула на говорившую. У нее было сердитое и важное лицо. Потом я встретила взгляд моего отца. Он стал мрачным и суровым, каким я не раз видела его во время гнева. Напоминание о моей покойной деде со стороны ее врага (бабушка не хотела видеть моей матери и никогда не бывала у нас при ее жизни) не растрогало, а скорее рассердило его.
— Матушка, — проговорил он, и глаза его загорелись гневом, — если вы приехали для того, чтобы враждебно говорить о моей бедной Марии, — лучше было бы нам не встречаться!
— Успокойся, Георгий, — взволновалась старуха, — я ничем не обижу памяти покойной Марии, но я не могу не сказать, что она не могла быть воспитательницей твоей Нины… Дочь аула, дитя гор, разве она сумела бы сделать из Нины благовоспитанную барышню?
— Это твой двоюродный брат, князь Юлико Джаваха-оглы-Джамата, последний отпрыск славного рода, — не без некоторой гордости проговорила бабушка. — Познакомьтесь, дети, и будьте друзьями. Вы оба сироты, хотя ты, Нина, счастливее княжича… У него нет ни отца, ни матери… между тем как твой отец так добр к тебе и так тебя балует.
— Ничего. А вот моя мама принадлежала к богатому графскому роду, который всегда был близок к престолу Белого царя, — с торжественной важностью пояснил Юлико.
И потом, едва владея собой, я схватила его за руку и, с силой тряся эту хрупкую, слабенькую руку, продолжала кричать так, что слышно было, я думаю, в целом Гори...
Но не десять соколов пускал Наш Боян, но, вспомнив дни былые, Вещие персты он подымал И на струны возлагал живые, — Вздрагивали струны, трепетали, Сами князям славу рокотали.
Много воды утекло с тех пор, много воспоминаний о былом потеряли для меня значение и стали смутными мечтами, даже и странник Гриша давно окончил свое последнее странствование; но впечатление, которое он произвел на меня, и чувство, которое возбудил, никогда не умрут в моей памяти.
Пантелей рассказывал, что в былое время, когда еще не было железных дорог, он ходил с обозами в Москву и в Нижний, зарабатывал так много, что некуда было девать денег.
У японских лидеров уже не оставалось времени на то, чтобы, используя остатки былой славы, связанной с прошлыми войнами, предстать перед своим народом в качестве удачливых государственных деятелей.
Фамильяр загрустил, вспомнив былые времена. У него было такой несчастный вид и печальная мордашка, что невольно, тут же захотелось его пожалеть.
Сюда стоило попасть хотя бы для того, чтобы увидеть следы былого величия.
У японских лидеров уже не оставалось времени на то, чтобы, используя остатки былой славы, связанной с прошлыми войнами, предстать перед своим народом в качестве удачливых государственных деятелей.