— Я выше тебя, мы не под пару, — заметила Нина, и я увидела, что легкая печаль легла тенью на ее красивое личико. — Впрочем, постой, я попрошу классную даму.
— Иванова ужасная подлиза, хуже Бельской, — сердито заметила княжна, — она узнала, что у тебя гостинцы, и будет нянчиться с тобой. Советую не давать… А то как хочешь… Пожалуй, еще прослывешь жадной. Лучше уж дай.
Для «душки», чтобы быть достойной ходить с ней, нужно сделать что-нибудь особенное, совершить, например, какой-нибудь подвиг: или сбегать ночью на церковную паперть, или съесть большой кусок мела, — да мало ли чем можно проявить свою стойкость и смелость.
Не знаю цели, заставлявшей Крошку так ухватиться за меня, но думаю, что она руководилась местью к княжне, которую считала своим злейшим врагом. Или просто ей хотелось заручиться преданной душой среди недружелюбно относящегося к ней класса.
Последние не могли не заметить перемены, происшедшей с примерной воспитанницей, но относили это к болезненным проявлениям слабого организма княжны и смотрели сквозь пальцы на выходки Нины.
— И думать не смей! — зашумели девочки со всех сторон. — Мы все хотели взять ворону… все… только боялись ее клюва, а ты бесстрашная… Всему классу это сойдет, а тебе нет.
— Это Пугач что-нибудь наговорил на фрейлейн начальнице, наверное, Пугач, — авторитетно заявила Надя Федорова и сделала злые глаза в сторону Крошки: «Поди, мол, сплетничай».
— Что может быть лучше Кавказа! Я очень-очень люблю мой Кавказ! — пылко, забывая все в эту минуту, воскликнула Нина, блестя глазами и улыбкой, делавшей прелестным это гордое личико, смело и восторженно устремленное в лицо Монарха.
Юркими маленькими глазками следил он за каждым движением своего начальства, очевидно, заметя приход Киры, и лишь только Петр вышел зачем-то из швейцарской, Гаврилыч опрометью бросился к девочке.
— Как! — крикнула она. — Ты еще смеешь торговаться! Я не вижу раскаяния в твоих словах… Напроказничала, хуже того — исподтишка, как самая последняя, отъявленная шалунья, наделала неприятностей, да еще смеет рассуждать! Изволь назвать сейчас же виновного или виновную, или ты будешь строго наказана.
Едва услышав мнение Нины, я помчалась на старшую половину и, увидя гулявшую по коридору Трахтенберг в обществе одной из старших институток, смело подошла к ней со словами...
Мамина пасхальная посылка опоздала на этот раз, и я получила ее только в великую субботу. Поверх куличей, мазурок, пляцок и баб аршинного роста, на которые так искусна была наша проворная Катря, я с радостью заметила букетик полузавядших в дороге ландышей — первых цветов милой стороны. Я позабыла куличи, пасхи и окорок чудесной домашней свинины, заботливо упакованные мамой в большую корзину, и целовала эти чудные цветочки — вестники южной весны… Еле дождалась я звонка, чтобы бежать к Нине…
Maman, видевшая на своему веку не один десяток поколений институток, не утерпела: с едва заметной улыбкой презрения она заметила, что такой лентяйки, как Ренн, ей не встречалось до сих пор. Батюшка, добрый и сердечный, никогда ни на что не сердившийся, неодобрительно покачал головою, когда Ренн объявила экзаменующим, что Ной был сын Моисея и провел три дня и три ночи во чреве кита. Отец Дмитрий, чужой священник с академическим знаком, насмешливо усмехался себе в бороду.
Но никто не заметил румянца, вспыхнувшего на моих щеках, да если бы и заметили, то, конечно, не угадали бы причины. Я была «парфеткой», «хорошей ученицей», и поэтому считалось невозможным, чтобы я не прошла всего курса.
Я сидела как к смерти приговоренная и, к ужасу моему, замечала, что экзаменуемые воспитанницы вытягивали билеты из первого десятка. Значит, для меня из этого десятка уже не останется!
Дверь из комнаты Нины отворилась, и вышла Maman, очень печальная и важная, в сопровождении доктора. Они меня не заметили. Проходя совсем близко от меня, Maman произнесла тихо, обращаясь к доктору...
Так и осталась эта улыбка на ее губах… Мы снова помолчали. Мучительно тяжело было у меня на душе. Я закрыла лицо руками, чтобы не пугать Нину моим убитым видом. Когда я опустила руки, то заметила на губах ее, шептавших что-то чуть внятно, все ту же светлую, странную улыбку. Наклонив ухо, я с трудом услышала ее лепет, поразивший меня...
Девы готские у края Моря синего живут. Русским золотом играя, Время Бусово поют. Месть лелеют Шаруканью, Нет конца их ликованью… Нас же, братия-дружина, Только беды стерегут.
В ней не было слепого чувства мести и обиды, которое способно все разрушить, бессильное что-нибудь создать, — в этой песне не слышно было ничего от старого, рабьего мира.
Самолюбие его страдало невыносимо; но не одна боль уязвленного самолюбия терзала его: отчаяние овладело им, злоба душила его, жажда мести в нем загоралась.
Ведь у людей, умеющих за себя отомстить и вообще за себя постоять, — как это, например, делается? Ведь их как обхватит, положим, чувство мести, так уж ничего больше вол всем их существе на это время и не останется, кроме этого чувства. Такой господин так и прет прямо к цели, как взбесившийся бык, наклонив вниз рога, и только одна стена его останавливает. (Кстати: перед стеной такие господа, то есть непосредственные любители и деятели, искренне пасуют…)