Молодые, красивые, счастливые родители маленькой Нины, Бэлла и Израэл, погибли в горах во время грозы. И Георгий Джаваха дает обет заменить малютке отца. Так появилась в его доме и на страницах «кавказского сериала» вторая Нина.
— Ты спас мне жизнь, Керим-ага, и я всей душой благодарна тебе за это. Мне жаль, что я не могу позвать тебя в дом моего дяди и приемного отца, как кунака-гостя, и отблагодарить тебя, как следует… Ведь ты не придешь… А денег у меня нет с собой…
Какая смешная женщина эта Люда! Она не может без страха видеть простой царапины… А уж о вывихе руки говорит точно о смерти… И отца взволнует. Отец узнает…
Он стоит в дверях нашего дома, типичного старого грузинского дома с плоской кровлей, на которой хорошенькая, но вечно сонная Маро сушит виноград и дыни… Таких домов уже немного осталось в Гори, который приобрел с годами вполне европейский вид. Волнистые пряди седых волос отца красиво серебрятся в свете выплывшего из-за туч месяца. Темные глаза смотрят прямо в мои глаза с ласковым укором.
Но сегодня этот, так сильно любимый мною запах, почти неприятен… Он кружит голову, дурманит мысль… Какой-то туман застилает глаза. Неодолимая сонливость сковывает меня всю. А боль в руке все сильнее и сильнее. Я уже не пытаюсь сдерживать стонов, они рвутся из груди один за другим… Голова клонится на шелковые мутаки тахты. Отец, Люда, Михако и Маро — все расплываются в моих глазах, и я теряю сознание…
Адская боль в плече возвращает меня к действительности. Старичок-доктор, друг и приятель отца, наклоняется надо мной и льет мне на руку студеную струю ключевой воды.
Отец, прежде чем выйти из комнаты, останавливается у рабочего столика, за которым Люда сшивает новый бинт для компресса. Он говорит тихо, но я все-таки слышу, что он говорит...
Мне хотелось выскочить из постели, куда меня перенесли во время моего обморока, хотелось утешить, успокоить отца, сказать ему, что я люблю его, что его тревога — моя тревога, его горе — мое горе, но я молчу, упорно молчу.
Милый, дорогой отец! Я никогда не отплачу тебе такою же бесконечной, беззаветной любовью, какой ты окружил меня. Я дурная, злая девочка! Я это знаю… Мне никогда не быть похожей на ту, которая была твоим утешением, никогда я не заменю тебе маленькой, давно умершей кузины, сходство с которой ты находишь во мне…
Во мне течет кипучая кровь моих предков — лезгинов из аула Бестуди и, странно сказать, мне, приемной дочери князя Джаваха, мне, нареченной и удочеренной им княжне, более заманчивым кажется житье в сакле, в диком ауле, над самой пастью зияющей бездны, там, где родилась и выросла моя черноокая мать, нежели счастливая, беззаботная жизнь в богатом городском доме моего названного отца!
Да, отца, потому что, когда я осиротела так внезапно, дядя поклялся заменить моих родителей и заботиться обо мне до конца жизни, несмотря на то, что у него уже была тогда приемная дочь, которую он любил всей душой, всем сердцем.
Хорошая, дорогая Люда! Сколько лет прошло с тех пор, как Нина переселилась в лучший мир, а Люда до сих пор не может удержаться от слез, когда говорит про нее… Она, Люда, утверждает, что, очевидно, судьба связала ее с Ниной, судьба подсказала ей принять по окончании института место на Кавказе, судьба помогла случайно встретить князя Георгия, который стал ей отцом и другом, сделал ее своей приемной дочерью…
Впрочем, сегодня и я, переживая потерю Смелого, все-таки чувствую себя неожиданно счастливой… Я испытала грозу в горах, такую же грозу, от которой погибли мои отец и мать… Я была на краю гибели и видела Керима… Жаль Смелого!.. Жаль бесконечно, но без жертв обойтись нельзя… Чтобы видеть Керима, этого страшного для всех удальца-душмана, можно пожертвовать конем…
— Перестань насмехаться, Нина, — говорит она, силясь придать строгое выражение своему милому лицу. — Я хотела поговорить с тобой об отце. Ты не любишь его, Нина!
— Ты не любишь твоего отца, нашего нареченного отца, — поправилась Люда, — если бы ты знала, как его тревожит вчерашнее происшествие, твоя вывихнутая рука… Исчезновение Смелого, словом, тайна, которой ты окружила себя… И заметь, Нина, отец так деликатен, что никогда не спросит тебя об этом…
Но вовремя удержалась и, плеснув в ее хорошенькое личико студеной водой, крикнула со смехом: «Ну и трусиха же ты!» и со всех ног кинулась из комнаты — пожелать доброго утра отцу.
Мой нареченный отец сидит в столовой. Перед ним дымится в прозрачной фарфоровой чашечке вкусный, крепкий турецкий мокко. На тарелках разложены соленый квели, [Квели — сыр.] настоящий грузинский, который мастерски готовит Маро и который не переводится в нашем доме испокон века, пресные лаваши и лобио. Кусок персикового пирога остался, видно, от вчерашнего ужина.
При виде любимого кушанья я почувствовала волчий аппетит и, поцеловав отца, с жадностью набросилась на еду. Отец с нескрываемым удовольствием любовался мной. Когда я позавтракала, он нежно притянул меня к себе.
Едва он закончил фразу, я, испустив дикий крик радости, повисла у него на шее… Я, непривычная к ласке, буквально душила отца поцелуями и, обвивая своими тонкими руками его седую голову, лепетала сквозь взрывы счастливого смеха...
— Нина! Радость! Джаночка моя, опомнись! — волнуясь, возразил отец, — как можно давать тебе Алмаза, который каждую минуту норовит сбросить всякого с седла… Ты не проскачешь на нем и одной мили, радость.
Вероятно, мои ласковые слова были так непривычны и странны, что отец невольно поддался их влиянию… Перед его внутренним взором, должно быть, воскресла другая девочка, нежная, как ласточка, кроткая и любящая, как голубка… Глаза его затуманились слезами, он затих и оставался неподвижен, с низко опущенной головой. Наконец, он обратил ко мне лицо, исполненное ласки и невыразимой грусти.
Я вздрогнула, дико вскрикнула и метнулась из комнаты, забыв поблагодарить отца, не слушая слов Люды, кричавшей мне что-то… Мои мысли и душа были уже в конюшне, где стояли четыре казацкие лошади отца и, в том числе, он, мой Алмаз, свет очей моих, моя радость. Мне казалось, что я сплю и грежу во сне, до того неожиданным и прекрасным казалось мне мое счастье!
— Аршак! Аршак! — вопила я через минуту, ураганом влетая в конюшню и отыскивая нашего пятнадцатилетнего конюха, родного брата Маро, — Аршак, выводи Алмаза! Он мой! Он мой! Отец подарил мне его. Скорее, Аршак.
Аршак был моим приятелем. Когда Маро поступила к нам, она принесла в дом сиротку-брата, и с тех пор Аршак жил и воспитывался у нас — сначала верный товарищ моих игр, а после слуга отца.
— Я не одобряю поступка папы, — произнесла она серьезно, глядя на меня черными черешнями глаз, в которых затаилась вечная печаль, — раз ты загубила одного коня, я бы ни за что не дала тебе другого, Нина! Но не в том дело. Отец решил так, значит, надо ему повиноваться. Я пришла за тобой. Идем заниматься. Мы должны повторить еще раз французские глаголы неправильного спряжения. Идем!
С недовольной гримасой, красная и надутая, я попалась на глаза отцу. Не замечая моего раздражения, он ласково удержал мою руку и, заглянув в глаза, нежно сказал...
— Я постараюсь, отец! — пообещала я, наскоро поцеловав его большую белую руку и, чтобы отец не успел заметить охватившего меня волнения, поспешно вышла в сад.
«Вот этот самый месяц! — думала я со сладким замиранием сердца, — светит и над аулом Бестуди, родным аулом моего покойного отца и моей красавицы-матери, откуда они убежали оба, чтобы стать русскими…
Подобно белой птице с черными крыльями, я лечу, почти не касаясь пола, по кругу и не узнаю наших гостей, кажется, зачарованных моей пляской… Легкий одобрительный шепот, как шелест ветра в чинаровой роще, перелетает из конца в конец зала… Старики отошли от карточных столов и присоединились к зрителям. Отец пробрался вперед, любуясь мною, он восхищен, горд, я слышу его ободряющий голос...
Вот стоят молодые хорунжие и сотники из казачьих батарей, подчиненных моему отцу. Я знаю, что они могут станцевать лезгинку, но разве они спляшут так, как бы мне хотелось? Нет, тысячу раз нет! Этот полный огня и беззаветной удали танец они пляшут по-маскарадному, с бьющими на театральный эффект движениями, по-офицерски! Только истинный сын дагестанского аула умеет плясать по-настоящему нашу дивную лезгинку…
Их было четверо: иеромонахи отец Иосиф и отец Паисий, иеромонах отец Михаил, настоятель скита, человек не весьма еще старый, далеко не столь ученый, из звания простого, но духом твердый, нерушимо и просто верующий, с виду суровый, но проникновенный глубоким умилением в сердце своем, хотя видимо скрывал свое умиление до какого-то даже стыда.
Как суетится! что за прыть! А Софья? — Нет ли впрямь тут жениха какого? С которых пор меня дичатся как чужого! Как здесь бы ей не быть!!.. Кто этот Скалозуб? отец им сильно бредит, А может быть не только, что отец… Ах! тот скажи любви конец, Кто на три года вдаль уедет.
Когда сержант принес мадер и мы выпили по рюмочке, я взял его за руку и сказал: «Господин сержант, может быть, у вас есть отец и мать?..» Он сказал: «Есть, господин Мауер…» — «Мой отец и мать, — я сказал, — восемь лет не видали меня и не знают, жив ли я, или кости мои давно лежат в сырой земле.
О человеке, который жертвует собой из-за нелюбви к себе, святые отцы говорят, что есть уничижение, которое хуже иной гордости, и усматривают в этом духовное уродство.
О человеке, который жертвует собой из-за нелюбви к себе, святые отцы говорят, что есть уничижение, которое хуже иной гордости, и усматривают в этом духовное уродство.
– Свалишься, – стаскивая ребёнка, сказал отец семейства. – Хочешь посмотреть, что внутри, так и скажи.
После смерти отца стал проявлять больше самостоятельности в своих поступках.