Вот стоят молодые хорунжие и сотники из казачьих батарей, подчиненных моему отцу. Я знаю, что они могут станцевать лезгинку, но разве они спляшут так, как бы мне хотелось? Нет, тысячу раз нет! Этот полный огня и беззаветной удали танец они пляшут по-маскарадному, с бьющими на театральный эффект движениями, по-офицерски! Только истинный сын дагестанского аула умеет плясать по-настоящему нашу дивную лезгинку…
Передо мной, как в тумане, промелькнуло лицо Люды, ее хрупкая фигурка в форменном синем платье. Но что-то заставило меня обернуться. Люда улыбается… смеется. А рядом с ней… Мой Бог! Я грежу или нет? Кто это? Длиннополый бешмет казачьего есаула… тонкая талия истинного кавказца, бледное некрасивое лицо… некрасивое милое лицо, которое я не променяю ни на чье другое!..
Сели опять в ту же двухсестную карету и поехали, и государь в этот день на бале был, а Платов еще больший стакан кислярки выдушил и спал крепким казачьим сном.
Мне как-то раз случилось прожить две недели в казачьей станице на левом фланге; тут же стоял батальон пехоты; офицеры собирались друг у друга поочередно, по вечерам играли в карты.
Были партии, перенимавшие все приемы армии, с пехотой, артиллерией, штабами, с удобствами жизни; были одни казачьи, кавалерийские; были мелкие, сборные, пешие и конные, были мужицкие и помещичьи, никому неизвестные.
Никто не знал, когда и как Она сокрылась. Лишь рыбак Той ночью слышал конский топот, Казачью речь и женский шепот, И утром след осьми подков Был виден на росе лугов.
Грозен — в багровых бликах — закатывался тысяча девятьсот шестнадцатый год. Серп войны пожинал колосья жизни. В клещах голода и холода корчились города, к самому небу неслись стоны деревень, но не умолкаючи грохотали военные барабаны и гневно рыкали орудия, заглушая писк гибнущих детей, вопли жен и матерей. Горе гостило, и беды свивали гнездо в аулах Чечни и под крышей украинской хаты, в казачьей станице и в хибарах рабочих слободок.