Был у моего отца еще брат, Егор по имени; да того за какие-то якобы «возмутительные поступки и якобинский образ мыслей» [Якобинский образ мыслей — революционный образ мыслей (якобинцами во Франции в эпоху буржуазной революции 1789 года назывались наиболее решительные сторонники уничтожения власти короля и аристократии).] (так именно стояло в указе) сослали в Сибирь еще в 1797 году.
Прошло несколько дней… Помнится, в один из них достигла и до нашего города великая весть: император Павел скончался, и сын его, Александр, про благодушие и человеколюбие которого носилась такая хорошая молва, вступил на престол. Весть эта страшно взволновала Давыда: возможность свидания, близкого свидания с отцом тотчас представилась ему. Мой батюшка тоже обрадовался.
Мы с Давыдом тотчас бросили работать и ходить в гимназию; мы даже не гуляли, а всё сидели где-нибудь в уголку да рассчитывали и соображали, через сколько месяцев, сколько недель, сколько дней должен был вернуться «брат Егор», и куда было ему писать, и как пойти ему навстречу, и каким образом мы начнем жить потом?
Юшка действительно, как я узнал впоследствии, в простоте сердца снес мои часы к соседнему часовщику. Часовщик вывесил их перед окном; Настасей Настасеич, проходя мимо, увидал их, выкупил и принес к нам в дом.
Это Хрисанф Лукич, по фамилии Транквиллитатин, здоровенный, дюжий, долговязый семинарист [Семинарист — учащийся в духовной семинарии — учебном заведении, которое готовило служителей церкви.], повадился ходить к нам в дом — черт знает зачем!
Она должна была ограничиться тем, что, проходя мимо меня и скривив рот в мою сторону, резким шепотом твердила: «Вор, вор, каторжник, мошенник!» Укоризны тетки доставляли мне истинное наслаждение.
Очень было также приятно, проходя палисадником, скользить притворно-равнодушным глазом к самому тому месту под яблоней, где покоились часы; и, если Давыд находился тут же, вблизи, — обменяться с ним значительной ужимкой.
Помню я также ее походку, легкую, упругую, с маленьким подпрыгом на каждом шагу; мне всегда казалось, что она сходит по ступеням лестницы, даже когда она шла по ровному месту.
— Уж я не знаю, как быть, — начала Раиса. — Доктор рецепт прописал, надо в аптеку сходить; а тут наш мужичок (у Латкина оставалась одна крепостная душа) дровец из деревни привез да гуся. А дворник отнимает: вы мне, говорит, задолжали.
Между тем начали ходить слухи, что Латкину вдруг гораздо похужело, и семья его — того и жди — с голоду помрет, а не то дом завалится и крышей всех задавит.
Однажды, проходя мимо знакомой яблони, я, больше по привычке, бросил косвенный взгляд на известное местечко, и вдруг мне показалось, как будто на поверхности земли, прикрывавшей наш клад, произошла некоторая перемена….. Как будто горбинка появилась там, где прежде было углубление, и куски щебня лежали уже не так! «Что это значит? — подумалось мне. — Неужто кто-нибудь проник нашу тайну и вырыл часы?»
Я возвращался однажды домой по одному проулочку, по которому я вообще избегал ходить, так как в нем находился флигель, где квартировал мой враг Транквиллитатин; но на этот раз сама судьба привела меня туда.
Проходя под закрытым окном одного трактирного заведения, я вдруг услыхал голос нашего слуги Василия, молодого развязного малого, великого «лентяя и шалопая», как выражался мой отец, — но великого также покорителя женских душ, на которых он действовал острословием, пляской и игрою на то́рбане [Торбан — народный струнный инструмент.].
Вот нам навстречу уже повеяло холодком — и река перед нами, и грязный, крутой спуск, и деревянный мост с вытянутым по нем обозом, и гарнизонный солдат с пикой возле шлагбаума, — тогда солдаты ходили с пиками…
— Пойдем, Васильевна, — заговорил он, — тутотка всё святые; к ним не ходи. И тот, что вон там в футляре лежит, — он указал на Давыда, — тоже святой. А мы, брат, с тобою грешные. Ну, чу… простите, господа, старичка с перчиком! Вместе крали! — закричал он вдруг. — Вместе крали! вместе крали! — повторил он с явным наслаждением: язык наконец послушался его.
Это называлось у него «поддерживать добрые отношения с товарищами», и, очевидно, ходить к нам и сидеть было для него тяжело, и ходил он к нам только потому, что считал это своею товарищескою обязанностью.
Яков Иванович мелкими и неуверенными шагами ходил по комнате, стараясь не глядеть на покойника и не сходить с ковра на натертый паркет, где высокие каблуки его издавали дробный и резкий стук.