И достает он тут из кармана серебряные часы луковицей [Часы луковицей — карманные старинные часы с выпуклым толстым стеклом, напоминающие своей формой луковицу.], с написанным на циферблате розаном и с бронзовой цепочкой! Я так и сомлел от восторга, — а тетка, Пелагея Петровна, как закричит во все горло...
Ничего еще не понимая, последовал я за теткой, — и, перешагнув порог гостиной, увидал отца, ходившего большими шагами взад и вперед и ерошившего хохол, Юшку в слезах у двери, а в углу, на стуле, моего крестного, Настасея Настасеича — с выражением какого-то особенного злорадства в раздутых ноздрях и загоревшихся, перекосившихся глазах.
— Да, — отвечал я и немедленно получил размашистую пощечину, доставившую большое удовольствие моей тетке. Я слышал, как она крякнула, словно глоток горячего чаю отхлебнула. Отец от меня перебежал к Юшке.
— Братец, Порфирий Петрович, — промолвила тетка, как только заметила, не без некоторого, конечно, сожаления, что сердце с отца, как говорится, соскочило, — вы больше не извольте беспокоиться: не стоит ручек ваших марать.
К счастью, Транквиллитатин на ту пору отлучился куда-то из города; он не мог прийти к нам раньше завтрашнего дня; нужно было воспользоваться ночью! Тетка не запиралась у себя в комнате, да и у нас в целом доме ключи не действовали в замках; но куда она положит часы, где спрячет? До вечера она их носила в кармане и даже не раз вынимала и рассматривала их; но ночью — где они ночью будут? Ну, уж это мое дело отыскать, думал я, потрясая кулаками.
Кто мне отворил ту дверь… не знаю; но вот уже я в теткиной комнате; вот и лампадка в одном углу, и кровать в другом, и тетка в чепце и кофте на кровати лицом ко мне.
Пламя лампадки тихонько колеблется, возмущенное притоком свежего воздуха; и по всей комнате и по неподвижному, как воск, желтому лицу тетки — заколебались тени…
На первых порах отец, точно, развоевался страшно — он даже о полиции упомянул; но, знать, ему уже вчерашняя расправа прискучила, и он внезапно, к неописанному изумлению тетки, накинулся не на нас, а на нее!
Она должна была ограничиться тем, что, проходя мимо меня и скривив рот в мою сторону, резким шепотом твердила: «Вор, вор, каторжник, мошенник!» Укоризны тетки доставляли мне истинное наслаждение.
— Ты только у меня живи, — повторил Давыд, понизив голос и не спуская с нее глаз. Раиса быстро глянула на него и пуще покраснела. — Живи ты… а писать… пиши, как знаешь… О, черт, ведьма идет! (Ведьмой Давыд звал мою тетку.) И что ее сюда носит? Уходи, душа!
Тетка, с помощью своего Транквиллитатина, жучила меня по-прежнему и по-прежнему укоризненно шептала мне в самое ухо: «вор, сударь, вор!» Но я не обращал на нее внимания; а отец захлопотался, корпел, разъезжал, писал и знать ничего не хотел.
Дверь отворяется настежь… и отец, в халате, без галстука, тетка в пудраманте [Пудрама́нт (правильнее: «пудроманте́ль») — легкая накидка, которую надевали на плечи во время пудрения лица, головы.], Транквиллитатин, Василий, Юшка, другой мальчик, повар Агапит — все врываются в комнату.
Василий не выдал нас, как это предполагал Давыд, — не до того ему было: он слишком сильно перетрусился, — а просто одна из наших девушек увидала часы в его руках и немедленно донесла об этом тетке.
— Покарай его бог! покарай его бог! — визжала тетка на весь дом. — Сбудьте его куда-нибудь, Порфирий Петрович, а то он еще такую беду наделает, что не расхлебаешь!
— Злость, злость-то какая, — трещала тетка, подходя к самой двери нашей комнаты, для того чтобы Давыд ее непременно услышал, — перво-наперво украл часы, а потом их в воду… Не доставайся, мол, никому… На-ка!
— Невесту! — повторил отец и выпучил глаза. — Невесту! Жену! Хо, хо, хо!.. (Ха, ха, ха, — отозвалась за дверью тетка). Да тебе сколько лет-то? Без году неделю на свете живет, молоко на губах не обсохло, недоросль! И жениться собирается! Да я!.. да ты…
Но, знать, нечто необыкновенное пресекло в этот миг красноречие моей тетки: голос ее порвался вдруг, и на место его послышался другой, старчески сиплый и хилый…
Так-таки дядя уехал и увез с собою не только Давыда, но, к великому изумлению и даже негодованию всей нашей улицы, и Раису, и ее сестричку… Узнав о таковом его поступке, тетка немедленно назвала его туркой и называла его туркой до самого конца своей жизни.
Около чайного стола Обломов увидал живущую у них престарелую тетку, восьмидесяти лет, беспрерывно ворчавшую на свою девчонку, которая, тряся от старости головой, прислуживала ей, стоя за ее стулом. Там и три пожилые девушки, дальние родственницы отца его, и немного помешанный деверь его матери, и помещик семи душ, Чекменев, гостивший у них, и еще какие-то старушки и старички.
Наконец раздался крик: «Едут, едут!» Бабушку поспешно перевели под руки в гостиную, потому что она уже плохо ходила, отец, мать и тетка также отправились туда, а мы с сестрицей и даже с братцем, разумеется, с дядькой, нянькой, кормилицей и со всею девичьей, заняли окна в тетушкиной и бабушкиной горницах, чтоб видеть, как подъедут гости и как станут вылезать из повозок.
Тут находились оба тестя и обе тещи двух старших сыновей Глеба, Петра и Василия; были крестовые и троюродные братья и сестры тетки Анны, находились кумовья, деверья, шурины, сваты и даже самые дальнейшие родственники Глеба — такие родственники, которых рыбак не видал по целым годам.
Из слов того оказалось, что мальчик отправлен был семейством, вдовою матерью, сестрами и тетками, из деревни их в город, чтобы, под руководством проживавшей в городе родственницы, сделать разные покупки для приданого старшей сестры, выходившей замуж, и доставить их домой.