Неточные совпадения
Отец его, боевой генерал 1812 года, полуграмотный, грубый, но не злой русский человек, всю
жизнь свою тянул лямку, командовал сперва бригадой, потом дивизией и постоянно жил
в провинции, где
в силу своего чина играл довольно значительную роль.
В качестве генеральского сына Николай Петрович — хотя не только не отличался храбростью, но даже заслужил прозвище трусишки — должен был, подобно брату Павлу, поступить
в военную службу; но он переломил себе ногу
в самый тот день, когда уже прибыло известие об его определении, и, пролежав два месяца
в постели, на всю
жизнь остался «хроменьким».
Между тем Николай Петрович успел, еще при
жизни родителей и к немалому их огорчению, влюбиться
в дочку чиновника Преполовенского, бывшего хозяина его квартиры, миловидную и, как говорится, развитую девицу: она
в журналах читала серьезные статьи
в отделе «Наук».
— Напрасно ж она стыдится. Во-первых, тебе известен мой образ мыслей (Аркадию очень было приятно произнести эти слова), а во-вторых — захочу ли я хоть на волос стеснять твою
жизнь, твои привычки? Притом, я уверен, ты не мог сделать дурной выбор; если ты позволил ей жить с тобой под одною кровлей, стало быть она это заслуживает: во всяком случае, сын отцу не судья, и
в особенности я, и
в особенности такому отцу, который, как ты, никогда и ни
в чем не стеснял моей свободы.
Аркадий подошел к дяде и снова почувствовал на щеках своих прикосновение его душистых усов. Павел Петрович присел к столу. На нем был изящный утренний,
в английском вкусе, костюм; на голове красовалась маленькая феска. Эта феска и небрежно повязанный галстучек намекали на свободу деревенской
жизни; но тугие воротнички рубашки, правда, не белой, а пестренькой, как оно и следует для утреннего туалета, с обычною неумолимостью упирались
в выбритый подбородок.
Она внезапно уезжала за границу, внезапно возвращалась
в Россию, вообще вела странную
жизнь.
Он вернулся
в Россию, попытался зажить старою
жизнью, но уже не мог попасть
в прежнюю колею.
Но у Николая оставалось чувство правильно проведенной
жизни, сын вырастал на его глазах; Павел, напротив, одинокий холостяк, вступал
в то смутное, сумеречное время, время сожалений, похожих на надежды, надежд, похожих на сожаления, когда молодость прошла, а старость еще не настала.
— Да кто его презирает? — возразил Базаров. — А я все-таки скажу, что человек, который всю свою
жизнь поставил на карту женской любви и, когда ему эту карту убили, раскис и опустился до того, что ни на что не стал способен, этакой человек — не мужчина, не самец. Ты говоришь, что он несчастлив: тебе лучше знать; но дурь из него не вся вышла. Я уверен, что он не шутя воображает себя дельным человеком, потому что читает Галиньяшку и раз
в месяц избавит мужика от экзекуции.
Жизнь в Марьине текла своим порядком: Аркадий сибаритствовал, [Сибаритствовать — вести праздный образ
жизни.
— А потом мы догадались, что болтать, все только болтать о наших язвах не стоит труда, что это ведет только к пошлости и доктринерству; [Доктринерство — узкая, упрямая защита какого-либо учения (доктрины), даже если наука и
жизнь противоречат ему.] мы увидали, что и умники наши, так называемые передовые люди и обличители, никуда не годятся, что мы занимаемся вздором, толкуем о каком-то искусстве, бессознательном творчестве, о парламентаризме, об адвокатуре и черт знает о чем, когда дело идет о насущном хлебе, когда грубейшее суеверие нас душит, когда все наши акционерные общества лопаются единственно оттого, что оказывается недостаток
в честных людях, когда самая свобода, о которой хлопочет правительство, едва ли пойдет нам впрок, потому что мужик наш рад самого себя обокрасть, чтобы только напиться дурману
в кабаке.
Он любил помечтать; деревенская
жизнь развила
в нем эту способность.
Но он робел и волновался недолго; спокойствие Одинцовой сообщилось и ему: четверти часа не прошло, как уж он свободно рассказывал о своем отце, дяде, о
жизни в Петербурге и
в деревне.
Сама она говорила мало, но знание
жизни сказывалось
в ее словах; по иным ее замечаниям Аркадий заключил, что эта молодая женщина уже успела перечувствовать и передумать многое…
— Это не
в моих привычках. Разве вы не знаете сами, что изящная сторона
жизни мне недоступна, та сторона, которою вы так дорожите?
— Оттого, что вы сами мне сказали, что скучаете только тогда, когда ваш порядок нарушается. Вы так непогрешительно правильно устроили вашу
жизнь, что
в ней не может быть места ни скуке, ни тоске… никаким тяжелым чувствам.
— Позади меня уже так много воспоминаний:
жизнь в Петербурге, богатство, потом бедность, потом смерть отца, замужество, потом заграничная поездка, как следует…
Толстоногий стол, заваленный почерневшими от старинной пыли, словно прокопченными бумагами, занимал весь промежуток между двумя окнами; по стенам висели турецкие ружья, нагайки, сабля, две ландкарты, какие-то анатомические рисунки, портрет Гуфеланда, [Гуфеланд Христофор (1762–1836) — немецкий врач, автор широко
в свое время популярной книги «Искусство продления человеческой
жизни».] вензель из волос
в черной рамке и диплом под стеклом; кожаный, кое-где продавленный и разорванный, диван помещался между двумя громадными шкафами из карельской березы; на полках
в беспорядке теснились книги, коробочки, птичьи чучелы, банки, пузырьки;
в одном углу стояла сломанная электрическая машина.
— На сем месте я люблю философствовать, глядя на захождение солнца: оно приличествует пустыннику. А там, подальше, я посадил несколько деревьев, любимых Горацием. [Гораций Флакк Квинт (65–8 гг. до н. э.) — знаменитый римский поэт.
В своих одах и посланиях воспевал наслаждения
жизнью на лоне природы.]
В своей книге «Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства между людьми» (1755) противопоставлял современное ему общество «счастливой
жизни людей»
в «естественном» состоянии, вне губительных влияний роскоши и излишеств, свойственных, по его мнению, современной цивилизации.
— Надо бы так устроить
жизнь, чтобы каждое мгновение
в ней было значительно, — произнес задумчиво Аркадий.
— Напоминает мне ваше теперешнее ложе, государи мои, — начал он, — мою военную, бивуачную
жизнь, перевязочные пункты, тоже где-нибудь этак возле стога, и то еще слава богу. — Он вздохнул. — Много, много испытал я на своем веку. Вот, например, если позволите, я вам расскажу любопытный эпизод чумы
в Бессарабии.
А между тем
жизнь не слишком красиво складывалась
в Марьине, и бедному Николаю Петровичу приходилось плохо.
— Да ведь сто лет! У нас бабушка была восьмидесяти пяти лет — так уж что же это была за мученица! Черная, глухая, горбатая, все кашляла; себе только
в тягость. Какая уж это
жизнь!
А
в это мгновение целая погибшая
жизнь в нем трепетала.
«Ну, — говорил он ему, — излагай мне свои воззрения на
жизнь, братец: ведь
в вас, говорят, вся сила и будущность России, от вас начнется новая эпоха
в истории, — вы нам дадите и язык настоящий и законы».
Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце не скрылось
в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными глазами: не об одном вечном спокойствии говорят нам они, о том великом спокойствии «равнодушной» природы; они говорят также о вечном примирении и о
жизни бесконечной…
Неточные совпадения
Хлестаков. Право, не знаю. Ведь мой отец упрям и глуп, старый хрен, как бревно. Я ему прямо скажу: как хотите, я не могу жить без Петербурга. За что ж,
в самом деле, я должен погубить
жизнь с мужиками? Теперь не те потребности; душа моя жаждет просвещения.
Хлестаков. Нет, я влюблен
в вас.
Жизнь моя на волоске. Если вы не увенчаете постоянную любовь мою, то я недостоин земного существования. С пламенем
в груди прошу руки вашей.
Анна Андреевна. Тебе все такое грубое нравится. Ты должен помнить, что
жизнь нужно совсем переменить, что твои знакомые будут не то что какой-нибудь судья-собачник, с которым ты ездишь травить зайцев, или Земляника; напротив, знакомые твои будут с самым тонким обращением: графы и все светские… Только я, право, боюсь за тебя: ты иногда вымолвишь такое словцо, какого
в хорошем обществе никогда не услышишь.
В конце села под ивою, // Свидетельницей скромною // Всей
жизни вахлаков, // Где праздники справляются, // Где сходки собираются, // Где днем секут, а вечером // Цалуются, милуются, — // Всю ночь огни и шум.
— А потому терпели мы, // Что мы — богатыри. //
В том богатырство русское. // Ты думаешь, Матренушка, // Мужик — не богатырь? // И
жизнь его не ратная, // И смерть ему не писана //
В бою — а богатырь! // Цепями руки кручены, // Железом ноги кованы, // Спина… леса дремучие // Прошли по ней — сломалися. // А грудь? Илья-пророк // По ней гремит — катается // На колеснице огненной… // Все терпит богатырь!