Компаньонки бежали в переднюю; несколько минут спустя старый слуга в ливрейном фраке приносил медный таз с пучком мяты на раскаленном кирпиче и, торопливо выступая по узким половикам, поливал ее уксусом.
Меблированы были мои комнаты весьма изящно, уж вовсе не по-студенчески: в спальне красовались розовые занавески, и кисейный полог с голубыми помпончиками возвышался над кроватью.
— Что за странный человек?! — обратился я к Фустову, который успел уже приняться за токарный станок. — Неужели он иностранец? Он так бойко говорит по-русски.
— Иностранец; только он уж лет тридцать как поселился в России. Его чуть ли не в тысяча восемьсот втором году какой-то князь из-за границы вывез… в качестве секретаря… скорее, полагать надо, камердинера. А выражается он по-русски, точно, бойко.
— Ну, ты, Сумбека-царица, успокойся! А где «благородный» Викторка? Чай, все шляется куда попало! Уж наскочит он на инспектора! Задаст он ему трепание! Das ist ein Bummler, der Fictor! [Виктор такой гуляка! (нем.).]
Все члены семейства г. Ратча смотрели самодовольными и добродушными здоровяками; ее красивое, но уже отцветающее лицо носило отпечаток уныния, гордости и болезненности.
Это был молодой человек, лет восемнадцати, уже испитой и нездоровый, с сладковато-наглою усмешкой на нечистом лице, с выражением усталости в воспаленных глазках. Он походил на отца, только черты его были меньше и не лишены приятности. Но в самой этой приятности было что-то нехорошее. Одет он был очень неряшливо, на мундирном сюртуке его недоставало пуговицы, один сапог лопнул, табаком так и разило от него.
— Нет, что ж! Уж лучше старика умаслить… Впрочем, — прибавил Виктор, почесав себе нос всею пятерней, — дайте, коли можете, рублей двадцать пять… Сколько бишь я вам должен?
— О, конечно! Только вы не полагайте, — обратился ко мне Ратч, — не извольте полагать, милостивый государь, что сие происходит от излишней нашей доброты и якобы кротости душевной; а просто мы с Сусанной Ивановной воображаем себя столь высоко вознесенными, что у-у! Шапка назад валится, как говорится по-русски, и уже никакая критика до нас досягать не может. Самолюбие, милостивый государь, самолюбие! Оно нас доехало, да, да!
Хотя, вероятно, никто и никогда в действительности не выделывал таких па, но это уже было так принято — да, кажется, исполняется таким образом и до сих пор.
— Да так же… Я очень хорошо чувствую и знаю, что вы меня презираете, и этот господин (он указал на меня пальцем) тоже, туда же! И хоть бы вы сами очень уже высокою нравственностью отличались, а то такой же грешник, как мы все. Еще хуже. В тихом омуте… пословицу знаете?
— Извините меня, — промолвила она наконец, несколько раз, почти со злобой, утирая один глаз за другим. — Это сейчас пройдет. Я к вам пришла… — Она еще всхлипывала, но уже без слез. — Я пришла… Вы ведь знаете, Александр Давыдыч уехал?
Одним этим вопросом Сусанна во всем призналась и при этом так на меня взглянула, точно желала сказать: «Ведь ты поймешь, ты пощадишь, не правда ли?» Несчастная! Стало быть, ей уже не оставалось другого исхода!
Она закусила нижнюю губу и, слегка нагнувшись, начала царапать ногтем ледяные узоры, наросшие на стекле. Я поспешно вышел в другую комнату и, услав моего слугу, немедленно вернулся и зажег другую свечку. Я хорошенько не знал, зачем я все это делал… очень уж я был смущен.
— Да, Сусанна Ивановна… я узнал от его людей… у него в доме. Он мне сам ничего не сказал о своем намерении, я его два дня не видал, пошел осведомиться, а он уже уехал из Москвы.
— Вы знаете его адрес? — повторила она. — Ну, так напишите ему, что он убил меня. Вы хороший человек, я знаю. С вами он не говорил обо мне, наверное, а со мной он говорило вас. Напишите… ах, напишите ему, чтоб он поскорее вернулся, если он хочет еще застать меня в живых!.. Да нет! Он меня уже не застанет.
Старик посоветовал Ивану Матвеичу послать за священником, но Иван Матвеич отвечал, что «ces messieurs et moi, nous n'avons rien à nous dire» [«Нам с этими господами нечего сказать друг другу» (фр.).], и просил переменить разговор; а по отъезде соседа отдал приказ камердинеру впредь уже никого не принимать.
Я испугалась, когда увидала его: синие пятна выступили у него под глазами, лицо вытянулось и одеревенело, челюсть повисла. «Vous voilà grande, Suzon, — заговорил он, с трудом выговаривая согласные буквы, но все еще стараясь улыбнуться (мне тогда уже пошел девятнадцатый год), — vous allez peut-tre bientt rester seule.
— Он опять кашлянул и заботливо пощупал себе грудь: — Du reste, j'espère encore pouvoir faire quelque chose pour vous… dans mon testament» [«Вы уже взрослая, Сюзон, может быть, вы скоро останетесь одна.
Я закричала от ужаса, от отвращенья, бросилась вон, наткнулась в дверях на бородатых людей в армяках с праздничными красными кушаками, и уже не помню, как очутилась на свежем воздухе…
«С батюшкой, с Иваном Матвеичем, — сокрушался при мне один уже совсем дряхлый дворецкий, — только и было нам заботы, чтобы белье подавалось чистое, да в комнатах чтобы хорошо пахло, да чтоб людского голоса в передней не было слышно — это уже сохрани бог!
Знаю, что с самого того вечера, когда он вошел в гостиную (я сидела за фортепиано и играла сонату Вебера), — когда он вошел, красивый и стройный, в бархатном тулупчике и валенках, как был, прямо с мороза, и, встряхнув заиндевевшею собольею шапкой, прежде чем поздоровался с отцом, быстро глянул на меня и удивился, — знаю я, что с того вечера я уже не могла забыть его, не могла забыть это молодое доброе лицо.
«Преданность этого человека ко мне уже потому не подлежит сомнению, что после меня он погиб; мой наследник его терпеть не может…» — эта мысль утвердилась в голове старика.
Но, не говоря уже о том, что вы не четырнадцатилетний ребенок и должны же знать, что все молодые балбесы не скупятся на самые нелепые обещанья, лишь бы добиться своих целей, не говоря об этом… но неужели же вы могли надеяться, что я, я, столбовой дворянин, Семен Матвеич Колтовской, когда-нибудь дам мое согласие на подобный брак!
А я, не хвастаясь, скажу, я бы не ограничился тем, что уже сделал для вас; я всегда готов был — и готов еще теперь — устроить, упрочить ваше благосостояние, обеспечить вас вполне, потому что я знаю вам цену, отдаю справедливость вашим талантам, вашему уму, да и, наконец…
Уж не каркнет ворон в поле, Уж не крикнет галка там, Не трещат сороки боле, Только скачут по кустам. Дятлы, Игоря встречая, Стуком кажут путь к реке. И, рассвет веселый возвещая, Соловьи ликуют вдалеке.
Забил заряд я в пушку туго И думал: угощу я друга! Постой-ка, брат мусью! Что тут хитрить, пожалуй к бою; Уж мы пойдем ломить стеною, Уж постоим мы головою За родину свою!
Кабанов. Собрался совсем, и лошади уж готовы. Так тоскует, беда! Уж я вижу, что ему проститься хочется. Ну, да мало ли чего! Будет с него. Враг ведь он мне, Кулигин! Расказнить его надобно на части, чтобы знал…
И я лишен того: для вас Тащусь повсюду наудачу; Мне дорог день, мне дорог час: А я в напрасной скуке трачу Судьбой отсчитанные дни. И так уж тягостны они. Я знаю: век уж мой измерен; Но чтоб продлилась жизнь моя, Я утром должен быть уверен, Что с вами днем увижусь я…
Да! как же! по сеням бродить ему охота! Он, чай, давно уж за ворота, Любовь на завтра поберег, Домой, и спать залег. Однако велено к сердечному толкнуться.
Общество сачков-морализаторов; воров-морализаторов, бездельников-морализаторов — вот во что все больше превращаемся. Все друг друга воспитывают. Почти каждый не делает то, что обязан, и так, как обязан (почему — это уже вопрос экономической организации общества), но претензии к другим и друг к другу неимоверные.
По-настоящему свободен человек, пока борется за свободу — не боится, готов умереть — а после он уже не готов, держится за то, что получил, за жизнь — и не свободен!…
Когда слишком уж бурно ликуешь, не мешало бы вовремя спохватиться и подумать о том, что кому-то сейчас в пору заплакать. А упиваясь собственным горем, не мешает подумать, что у кого-то в душе праздник, который может быть, не повторится… Надо считаться с людьми!