Неточные совпадения
Старики —
те за ней и не гонялись; она сама сходила в их создания, откуда — Бог весть, с неба,
что ли.
— Эх ты, сочувственник! — брякнул Шубин и сам засмеялся новоизобретенному слову, а Берсенев задумался. — Нет, брат, — продолжал Шубин, — ты умница, философ, третий кандидат Московского университета, с тобой спорить страшно, особенно мне, недоучившемуся студенту; но я тебе вот
что скажу: кроме своего искусства, я люблю красоту только в женщинах… в девушках, да и
то с некоторых пор…
— А дочь Николая Артемьевича Стахова! Вот после этого и рассуждай о крови, о породе. И ведь забавно
то,
что она точно его дочь, похожа на него и на мать похожа, на Анну Васильевну. Я Анну Васильевну уважаю от всего сердца, она же моя благодетельница; но ведь она курица. Откуда же взялась эта душа у Елены? Кто зажег этот огонь? Вот опять тебе задача, философ!
Сильнее ли сознаем мы перед нею, перед ее лицом, всю нашу неполноту, нашу неясность, или же нам мало
того удовлетворения, каким она довольствуется, а другого,
то есть я хочу сказать,
того,
чего нам нужно, у нее нет?
Будучи только прапорщиком, он уже любил настойчиво поспорить, например, о
том, можно ли человеку в течение всей своей жизни объездить весь земной шар, можно ли ему знать,
что происходит на дне морском, — и всегда держался
того мнения,
что нельзя.
Фрондерство Николая Артемьевича состояло в
том,
что он услышит, например, слово «нервы» и скажет: «А
что такое нервы?» — или кто-нибудь упомянет при нем об успехах астрономии, а он скажет: «А вы верите в астрономию?» Когда же он хотел окончательно сразить противника, он говорил: «Все это одни фразы».
Должно сознаться,
что многим лицам такого рода возражения казались (и до сих пор кажутся) неопровержимыми; но Николай Артемьевич никак не подозревал
того,
что Августина Христиановна в письмах к своей кузине, Феодолинде Петерзилиус, называла его: Mein Pinselchen.
В пансионе она занималась музыкой и читала романы, потом все это бросила: стала рядиться, и это оставила; занялась было воспитанием дочери, и тут ослабела и передала ее на руки к гувернантке; кончилось
тем,
что она только и делала
что грустила и тихо волновалась.
Неверность мужа очень огорчала Анну Васильевну; особенно больно ей было
то,
что он однажды обманом подарил своей немке пару серых лошадей с ее, Анны Васильевны, собственного завода.
— Да, — возразил
тот, втискивая между колен свои красные руки. — Это моя любимая мечта. Конечно, я очень хорошо знаю все,
чего мне недостает для
того, чтобы быть достойным такого высокого… Я хочу сказать,
что я слишком мало подготовлен, но я надеюсь получить позволение съездить за границу; пробуду там три-четыре года, если нужно, и тогда…
— Ну да, плечи, руки, не все ли равно? Елена застала меня посреди этих свободных занятий после обеда, а перед обедом я в ее присутствии бранил Зою. Елена, к сожалению, не понимает всей естественности подобных противоречий. Тут ты подвернулся: ты веришь… во
что бишь ты веришь?.. ты краснеешь, смущаешься, толкуешь о Шиллере, о Шеллинге (она же все отыскивает замечательных людей), вот ты и победил, а я, несчастный, стараюсь шутить… и… между
тем…
— Утри по крайней мере свои слезы, — крикнул ему Берсенев и не мог удержаться от смеха. Но когда он вернулся домой, на лице его не было веселого выражения; он не смеялся более. Он ни на одно мгновение не поверил
тому,
что сказал ему Шубин, но слово, им произнесенное, запало глубоко ему в душу. «Павел меня дурачил, — думал он, — но она когда-нибудь полюбит… Кого полюбит она?»
Гувернантка, которой Анна Васильевна поручила докончить воспитание своей дочери, — воспитание, заметим в скобках, даже не начатое скучавшей барыней, — была из русских, дочь разорившегося взяточника, институтка, очень чувствительное, доброе и лживое существо; она
то и дело влюблялась и кончила
тем,
что в пятидесятом году (когда Елене минуло семнадцать лет) вышла замуж за какого-то офицера, который тут же ее и бросил.
Все,
что окружало ее, казалось ей не
то бессмысленным, не
то непонятным.
Как она ни старалась не выдать
того,
что в ней происходило, тоска взволнованной души сказывалась в самом ее наружном спокойствии, и родные ее часто были вправе пожимать плечами, удивляться и не понимать ее «странностей».
— Может быть; но послушайте, — прибавил Инсаров с решительным и в
то же время простодушным движением головы. — Я только в таком случае могу воспользоваться вашим предложением, если вы согласитесь взять с меня деньги по расчету. Двадцать рублей дать я в силах,
тем более
что, по вашим словам, я буду там делать экономию на всем прочем.
— Я вовсе… не с
тем, — возразил Николай Артемьевич, по-прежнему избегая взоров Шубина. — Впрочем, я охотно вас прощаю, потому
что, вы знаете, я невзыскательный человек.
Сперва она на меня рассердилась, а потом на него; а потом он на нее рассердился и сказал ей,
что он только дома счастлив и
что у него там рай; а она ему сказала,
что он нравственности не имеет; а я ей сказал: «Ах!» по-немецки; он ушел, а я остался; он приехал сюда, в рай
то есть, а в раю ему тошно.
После обеда он предложил Инсарову свести его к Стаховым; но
тот отвечал,
что располагает посвятить весь вечер на переписку с своими болгарами и потому просит его отсрочить посещение Стаховых до другого дня.
Непреклонность воли Инсарова была уже прежде известна Берсеневу; но только теперь, находясь с ним под одной кровлей, он мог окончательно убедиться в
том,
что Инсаров никогда не менял никакого своего решения, точно так же, как никогда не откладывал исполнения данного обещания.
Берсеневу, как коренному русскому человеку, эта более
чем немецкая аккуратность сначала казалась несколько дикою, немножко даже смешною; но он скоро привык к ней и кончил
тем,
что находил ее если не почтенною,
то по крайней мере весьма удобною.
Инсаров слушал его внимательно, возражал редко, но дельно; из возражений его видно было,
что он старался дать самому себе отчет в
том: нужно ли ему заняться Фейербахом, или же можно обойтись без него.
«А ведь,
чего доброго, — подумал между
тем Берсенев, — турецкий ага, пожалуй, поплатился ему за смерть матери и отца».
Инсаров действительно произвел на Елену меньше впечатления,
чем она сама ожидала, или, говоря точнее, он произвел на нее не
то впечатление, которого ожидала она.
—
Что тебя Инсаров так занимает? — спросил Берсенев. — Неужели ты только для
того прибежал сюда, чтоб описать мне его характер?
— К тебе, к нему, ко всем. Меня терзает мысль,
что если б я раньше понял ее, если б я умеючи взялся за дело… Да
что толковать! Кончится
тем,
что я буду все смеяться, дурачиться, ломаться, как она говорит, а там возьму да удавлюсь.
Самое спокойствие Инсарова ее смущало: ей казалось,
что она не имеет права заставить его высказываться, и она решалась ждать; со всем
тем она чувствовала,
что с каждым его посещением, как бы незначительны ни были обмененные между ними слова, он привлекал ее более и более; но ей не пришлось остаться с ним наедине, а чтобы сблизиться с человеком — нужно хоть однажды побеседовать с ним с глазу на глаз.
Берсенев понимал,
что воображение Елены поражено Инсаровым, и радовался,
что его приятель не провалился, как утверждал Шубин; он с жаром, до малейших подробностей, рассказывал ей все,
что знал о нем (мы часто, когда сами хотим понравиться другому человеку, превозносим в разговоре с ним наших приятелей, почти никогда притом не подозревая,
что мы
тем самым себя хвалим), и лишь изредка, когда бледные щеки Елены слегка краснели, а глаза светлели и расширялись,
та нехорошая, уже им испытанная, грусть щемила его сердце.
— Он, вероятно, в Москву отправился, — промолвила она, стараясь казаться равнодушной и в
то же время сама дивясь
тому,
что она старается казаться равнодушной.
Появилась Зоя и стала ходить по комнате на цыпочках, давая
тем знать,
что Анна Васильевна еще не проснулась.
—
То не пустяки, Елена Николаевна, когда свои земляки замешаны. Тут отказаться грех. Вы вот, я вижу, даже щенкам не отказываете в помощи, и я вас хвалю за это. А
что я время-то потерял, это не беда, потом наверстаю. Наше время не нам принадлежит.
— Мне Андрей Петрович много рассказывал о вашей жизни, о вашей молодости. Мне известно одно обстоятельство, одно ужасное обстоятельство… Я знаю,
что вы ездили потом к себе на родину… Не отвечайте мне, ради Бога, если мой вопрос вам покажется нескромным, но меня мучит одна мысль… Скажите, встретились ли вы с
тем человеком…
— Извините меня. Я не могу говорить об этом хладнокровно. Но вы сейчас спрашивали меня, люблю ли я свою родину?
Что же другое можно любить на земле?
Что одно неизменно,
что выше всех сомнений,
чему нельзя не верить после Бога? И когда эта родина нуждается в тебе… Заметьте: последний мужик, последний нищий в Болгарии и я — мы желаем одного и
того же. У всех у нас одна цель. Поймите, какую это дает уверенность и крепость!
С
того дня он стал ходить все чаще и чаще, а Берсенев все реже. Между обоими приятелями завелось что-то странное,
что они оба хорошо чувствовали, но назвать не могли, а разъяснить боялись. Так прошел месяц.
Анна Васильевна любила сидеть дома, как уже известно читателю; но иногда, совершенно неожиданно, проявлялось в ней непреодолимое желание чего-нибудь необыкновенного, какой-нибудь удивительной partie de plaisir; [Увеселительной прогулки (фр.).] и
чем затруднительнее была эта partie de plaisir,
чем больше требовала она приготовлений и сборов,
чем больше волновалась сама Анна Васильевна,
тем ей было приятнее.
Между
тем partie de plaisir чуть не расстроилась: Николай Артемьевич прибыл из Москвы в кислом и недоброжелательном, фрондерском, расположении духа (он все еще дулся на Августину Христиановну) и, узнав в
чем дело, решительно объявил,
что он не поедет;
что скакать из Кунцова в Москву, а из Москвы в Царицыно, а из Царицына опять в Москву, а из Москвы опять в Кунцово — нелепость, — и наконец, прибавил он, пусть мне сперва докажут,
что на одном пункте земного шара может быть веселее,
чем на другом пункте, тогда я поеду.
Увар Иванович сам движением пальца подозвал к себе Шубина; он знал,
что тот будет дразнить его всю дорогу, но между «черноземной силой» и молодым художником существовала какая-то странная связь и бранчивая откровенность.
Некоторые из них были без сюртуков, без галстухов и даже без жилетов и до
того неистово кричали bis,
что Анна Васильевна велела поскорее отъехать на другой конец пруда.
Сперва все вздрогнули, но тотчас же почувствовали истинное удовольствие,
тем более
что Увар Иванович кричал очень верно и похоже.
У всех аппетит был отличный, а Анна Васильевна
то и дело угащивала и уговаривала своих гостей, чтобы побольше ели, уверяя,
что на воздухе это очень здорово; она обращалась с такими речами к самому Увару Ивановичу.
Шубин присоединился к Зое и беспрестанно наливал ей вина; она отказывалась, он ее потчевал и кончал
тем,
что сам выпивал стакан и потом опять ее потчевал; он также уверял ее,
что желает преклонить свою голову к ней на колени; она никак не хотела позволить ему «этакую большую вольность».
Немцы бросились вытаскивать своего товарища, и
тот, как только очутился на твердой земле, начал слезливо браниться и кричать вслед этим «русским мошенникам»,
что он жаловаться будет,
что он к самому его превосходительству графу фон Кизериц пойдет…
…Я сегодня подала грош одной нищей, а она мне говорит: отчего ты такая печальная? А я и не подозревала,
что у меня печальный вид. Я думаю, это от
того происходит,
что я одна, все одна, со всем моим добром, со всем моим злом. Некому протянуть руку. Кто подходит ко мне,
того не надобно; а кого бы хотела…
тот идет мимо.
…А ведь странно, однако,
что я до сих пор, до двадцати лет, никого не любила! Мне кажется,
что у Д. (буду называть его Д., мне нравится это имя: Дмитрий) оттого так ясно на душе,
что он весь отдался своему делу, своей мечте. Из
чего ему волноваться? Кто отдался весь… весь… весь…
тому горя мало,
тот уж ни за
что не отвечает. Не я хочу:
то хочет. Кстати, и он, и я, мы одни цветы любим. Я сегодня сорвала розу. Один лепесток упал, он его поднял… Я ему отдала всю розу.
Но я рада
тому,
что случилось.
Я чувствовала,
что бы я ни написала, все будет не
то,
что у меня на душе…
В
тот самый день, когда Елена вписывала это последнее, роковое слово в свой дневник, Инсаров сидел у Берсенева в комнате, а Берсенев стоял перед ним, с выражением недоумения на лице. Инсаров только
что объявил ему о своем намерении на другой же день переехать в Москву.
— Я думаю, — промолвил он и сам понизил голос, — я думаю,
что теперь сбылось
то,
что я тогда напрасно предполагал.
Как нарочно, о
ту пору в гостиной Анны Васильевны сидела гостья, соседка протопопица, очень хорошая и почтенная женщина, но имевшая маленькую неприятность с полицией за
то,
что вздумала в самый припек жара выкупаться в пруду, близ дороги, по которой часто проезжало какое-то важное генеральское семейство.
— Я именно оттого и уезжаю,
что мы не друзья. Не заставляйте меня сказать
то,
что я не хочу сказать,
что я не скажу.