Ах, Андрей, Андрей, прекрасно это солнце, это небо, все, все вокруг нас прекрасно, а ты грустишь; но если бы в это мгновение ты держал в своей руке руку любимой женщины, если б эта рука и вся эта женщина были твои, если бы ты даже глядел ее глазами, чувствовал не своим, одиноким, а ее чувством, —
не грусть, Андрей, не тревогу возбуждала бы в тебе природа, и не стал бы ты замечать ее красоты; она бы сама радовалась и пела, она бы вторила твоему гимну, потому что ты в нее, в немую, вложил бы тогда язык!
Неточные совпадения
Берсенев вообще
не грешил многоглаголанием и, когда говорил, выражался неловко, с запинками, без нужды разводя руками; а в этот раз какая-то особенная тишина нашла на его душу, тишина, похожая на усталость и на
грусть.
И знать, что никогда
не проникнешь в эту душу, никогда
не будешь ведать, отчего она
грустит, отчего она радуется, что в ней бродит, чего ей хочется, куда она идет…
Эта
грусть не помешала ему, однако, взяться за Историю Гогенштауфенов и начать читать ее с самой той страницы, на которой он остановился накануне.
Берсенев понимал, что воображение Елены поражено Инсаровым, и радовался, что его приятель
не провалился, как утверждал Шубин; он с жаром, до малейших подробностей, рассказывал ей все, что знал о нем (мы часто, когда сами хотим понравиться другому человеку, превозносим в разговоре с ним наших приятелей, почти никогда притом
не подозревая, что мы тем самым себя хвалим), и лишь изредка, когда бледные щеки Елены слегка краснели, а глаза светлели и расширялись, та нехорошая, уже им испытанная,
грусть щемила его сердце.
На Шубина напала
грусть; ветерок дул ему в глаза и раздражал его; он завернулся в воротник шинели и чуть-чуть было
не всплакнул.
Грусть ее взяла при мысли, что она
не скоро увидится с Инсаровым.
— Все равно. Мальчику остается только свыкнуться со своей слепотой, а нам надо стремиться к тому, чтобы он забыл о свете. Я стараюсь, чтобы никакие внешние вызовы не наводили его на бесплодные вопросы, и если б удалось устранить эти вызовы, то мальчик не сознавал бы недостатка в своих чувствах, как и мы, обладающие всеми пятью органами,
не грустим о том, что у нас нет шестого.
— Это — естественно! — воскликнул Егор. — А насчет Павла вы не беспокойтесь,
не грустите. Из тюрьмы он еще лучше воротится. Там отдыхаешь и учишься, а на воле у нашего брата для этого времени нет. Я вот трижды сидел и каждый раз, хотя и с небольшим удовольствием, но с несомненной пользой для ума и сердца.
— А в каком? Ну, Ботвель, это все стоит рассказать Герде Торнстон. Ее надолго займет. Не гневайтесь, — обратилась ко мне девушка, — я должна шутить, чтобы
не загрустить. Все сложно! Так все сложно. Вся жизнь! Я сильно задета в том, чего не понимаю, но очень хочу понять. Вы мне поможете завтра? Например, эти два платья. Тут есть вопрос! До свидания.
— Вы посмотрите, — не глядя на нее, говорила мне Мария Николаевна, изучившая ее до тонкости, — посмотрите на это красивое лицо, скорее цыганское, чем ярославское. Она из-под Ярославля. Эти две глубокие между бровями морщины неотвязной думы, эта безнадежность взгляда. Это не тоска,
не грусть… Это трагедия… Это не лицо, а маска трагедии…
Неточные совпадения
Тоска любви Татьяну гонит, // И в сад идет она
грустить, // И вдруг недвижны очи клонит, // И лень ей далее ступить. // Приподнялася грудь, ланиты // Мгновенным пламенем покрыты, // Дыханье замерло в устах, // И в слухе шум, и блеск в очах… // Настанет ночь; луна обходит // Дозором дальный свод небес, // И соловей во мгле древес // Напевы звучные заводит. // Татьяна в темноте
не спит // И тихо с няней говорит:
А тот… но после всё расскажем, //
Не правда ль? Всей ее родне // Мы Таню завтра же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь и радость, //
Не только
грусть… душа моя, // Уж никуда
не годна я… // Под старость жизнь такая гадость…» // И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.
Питая горьки размышленья, // Среди печальной их семьи, // Онегин взором сожаленья // Глядит на дымные струи // И мыслит,
грустью отуманен: // Зачем я пулей в грудь
не ранен? // Зачем
не хилый я старик, // Как этот бедный откупщик? // Зачем, как тульский заседатель, // Я
не лежу в параличе? // Зачем
не чувствую в плече // Хоть ревматизма? — ах, Создатель! // Я молод, жизнь во мне крепка; // Чего мне ждать? тоска, тоска!..
Воображаясь героиней // Своих возлюбленных творцов, // Кларисой, Юлией, Дельфиной, // Татьяна в тишине лесов // Одна с опасной книгой бродит, // Она в ней ищет и находит // Свой тайный жар, свои мечты, // Плоды сердечной полноты, // Вздыхает и, себе присвоя // Чужой восторг, чужую
грусть, // В забвенье шепчет наизусть // Письмо для милого героя… // Но наш герой, кто б ни был он, // Уж верно был
не Грандисон.
Ужель загадку разрешила? // Ужели слово найдено? // Часы бегут: она забыла, // Что дома ждут ее давно, // Где собралися два соседа // И где об ней идет беседа. // «Как быть? Татьяна
не дитя, — // Старушка молвила кряхтя. — // Ведь Оленька ее моложе. // Пристроить девушку, ей-ей, // Пора; а что мне делать с ней? // Всем наотрез одно и то же: // Нейду. И все
грустит она // Да бродит по лесам одна».