Неточные совпадения
Калиныч был
человек самого веселого, самого кроткого нрава, беспрестанно попевал вполголоса, беззаботно поглядывал во все стороны, говорил немного в нос, улыбаясь, прищуривал
свои светло-голубые глаза и часто брался рукою за
свою жидкую, клиновидную бороду.
Всех его расспросов я передать вам не могу, да и незачем; но из наших разговоров я вынес одно убежденье, которого, вероятно, никак не ожидают читатели, — убежденье, что Петр Великий был по преимуществу русский
человек, русский именно в
своих преобразованиях.
Русский
человек так уверен в
своей силе и крепости, что он не прочь и поломать себя, он мало занимается
своим прошедшим и смело глядит вперед.
И пойдет Ермолай с
своим Валеткой в темную ночь, через кусты да водомоины, а мужичок Софрон его, пожалуй, к себе на двор не пустит, да еще, чего доброго, шею ему намнет: не беспокой-де честных
людей.
Ермолай, этот беззаботный и добродушный
человек, обходился с ней жестоко и грубо, принимал у себя дома грозный и суровый вид — и бедная его жена не знала, чем угодить ему, трепетала от его взгляда, на последнюю копейку покупала ему вина и подобострастно покрывала его
своим тулупом, когда он, величественно развалясь на печи, засыпал богатырским сном.
Последний дворовый
человек чувствовал
свое превосходство над этим бродягой и, может быть, потому именно и обращался с ним дружелюбно; а мужики сначала с удовольствием загоняли и ловили его, как зайца в поле, но потом отпускали с Богом и, раз узнавши чудака, уже не трогали его, даже давали ему хлеба и вступали с ним в разговоры…
— Позвольте мне вам заметить, — пропищал он наконец, — вы все, молодые
люди, судите и толкуете обо всех вещах наобум; вы мало знаете собственное
свое отечество...
Человек никогда не должен забывать
свое достоинство, не правда ли?
В это время, от двенадцати до трех часов, самый решительный и сосредоточенный
человек не в состоянии охотиться, и самая преданная собака начинает «чистить охотнику шпоры», то есть идет за ним шагом, болезненно прищурив глаза и преувеличенно высунув язык, а в ответ на укоризны
своего господина униженно виляет хвостом и выражает смущение на лице, но вперед не подвигается.
Проезжающие по большой орловской дороге молодые чиновники и другие незанятые
люди (купцам, погруженным в
свои полосатые перины, не до того) до сих пор еще могут заметить в недальнем расстоянии от большого села Троицкого огромный деревянный дом в два этажа, совершенно заброшенный, с провалившейся крышей и наглухо забитыми окнами, выдвинутый на самую дорогу.
— А вот это, — подхватил Радилов, указывая мне на
человека высокого и худого, которого я при входе в гостиную не заметил, — это Федор Михеич… Ну-ка, Федя, покажи
свое искусство гостю. Что ты забился в угол-то?
А между тем он вовсе не прикидывался
человеком мрачным и
своею судьбою недовольным; напротив, от него так и веяло неразборчивым благоволеньем, радушьем и почти обидной готовностью сближенья с каждым встречным и поперечным.
Жил он один с
своей женой в уютном, опрятном домике, прислугу держал небольшую, одевал
людей своих по-русски и называл работниками.
Отец-то мой, покойник (царство ему небесное!),
человек был справедливый, горячий был тоже
человек, не вытерпел, — да и кому охота
свое доброе терять? — и в суд просьбу подал.
Каждого
человека до
своей особы допускал, и до всего охотник был.
Недели через две от этого помещика Лежёнь переехал к другому,
человеку богатому и образованному, полюбился ему за веселый и кроткий нрав, женился на его воспитаннице, поступил на службу, вышел в дворяне, выдал
свою дочь за орловского помещика Лобызаньева, отставного драгуна и стихотворца, и переселился сам на жительство в Орел.
— Та птица Богом определенная для
человека, а коростель — птица вольная, лесная. И не он один: много ее, всякой лесной твари, и полевой и речной твари, и болотной и луговой, и верховой и низовой — и грех ее убивать, и пускай она живет на земле до
своего предела… А
человеку пища положена другая; пища ему другая и другое питье: хлеб — Божья благодать, да воды небесные, да тварь ручная от древних отцов.
— Убивать ее не надо, точно; смерть и так
свое возьмет. Вот хоть бы Мартын-плотник: жил Мартын-плотник, и не долго жил и помер; жена его теперь убивается о муже, о детках малых… Против смерти ни
человеку, ни твари не слукавить. Смерть и не бежит, да и от нее не убежишь; да помогать ей не должно… А я соловушек не убиваю, — сохрани Господи! Я их не на муку ловлю, не на погибель их живота, а для удовольствия человеческого, на утешение и веселье.
Заметим, кстати, что с тех пор, как Русь стоит, не бывало еще на ней примера раздобревшего и разбогатевшего
человека без окладистой бороды; иной весь
свой век носил бородку жидкую, клином, — вдруг, смотришь, обложился кругом словно сияньем, — откуда волос берется!
Около господской усадьбы, стоявшей к улице задом, происходило, что обыкновенно происходит около господских усадеб: девки в полинялых ситцевых платьях шныряли взад и вперед; дворовые
люди брели по грязи, останавливались и задумчиво чесали
свои спины; привязанная лошадь десятского лениво махала хвостом и, высоко задравши морду, глодала забор; курицы кудахтали; чахоточные индейки беспрестанно перекликивались.
В истопники Купрю произвели, в истопники!» Но
человек в сюртуке с плисовым воротником не обращал ни малейшего внимания на буйство
своих товарищей и нисколько не изменялся в лице.
— Нет, господа, что, — заговорил презрительным и небрежным голосом
человек высокого роста, худощавый, с лицом, усеянным прыщами, завитый и намасленный, должно быть камердинер, — вот пускай нам Куприян Афанасьич
свою песенку споет. Нут-ка, начните, Куприян Афанасьич!
С
людьми же, стоящими на низших ступенях общества, он обходится еще страннее: вовсе на них не глядит и, прежде чем объяснит им
свое желание или отдаст приказ, несколько раз сряду, с озабоченным и мечтательным видом, повторит: «Как тебя зовут?.. как тебя зовут?», ударяя необыкновенно резко на первом слове «как», а остальные произнося очень быстро, что придает всей поговорке довольно близкое сходство с криком самца-перепела.
На разъездах, переправах и в других тому подобных местах
люди Вячеслава Илларионыча не шумят и не кричат; напротив, раздвигая народ или вызывая карету, говорят приятным горловым баритоном: «Позвольте, позвольте, дайте генералу Хвалынскому пройти», или: «Генерала Хвалынского экипаж…» Экипаж, правда, у Хвалынского формы довольно старинной; на лакеях ливрея довольно потертая (о том, что она серая с красными выпушками, кажется, едва ли нужно упомянуть); лошади тоже довольно пожили и послужили на
своем веку, но на щегольство Вячеслав Илларионыч притязаний не имеет и не считает даже званию
своему приличным пускать пыль в глаза.
Особенным даром слова Хвалынский не владеет или, может быть, не имеет случая высказать
свое красноречие, потому что не только спора, но вообще возраженья не терпит и всяких длинных разговоров, особенно с молодыми
людьми, тщательно избегает.
— А что будешь делать с размежеваньем? — отвечал мне Мардарий Аполлоныч. — У меня это размежевание вот где сидит. (Он указал на
свой затылок.) И никакой пользы я от этого размежевания не предвижу. А что я конопляники у них отнял и сажалки, что ли, там у них не выкопал, — уж про это, батюшка, я сам знаю. Я
человек простой, по-старому поступаю. По-моему: коли барин — так барин, а коли мужик — так мужик… Вот что.
Однако табачный дым начинал выедать мне глаза. В последний раз выслушав восклицание Хлопакова и хохот князя, я отправился в
свой нумер, где на волосяном, узком и продавленном диване, с высокой выгнутой спинкой, мой
человек уже постлал мне постель.
Живет она безвыездно в
своем маленьком поместье, с соседями мало знается, принимает и любит одних молодых
людей.
Сколько
людей поверили ей
свои домашние, задушевные тайны, плакали у ней на руках!
У него много здравого смысла; ему хорошо знаком и помещичий быт, и крестьянский, и мещанский; в трудных случаях он мог бы подать неглупый совет, но, как
человек осторожный и эгоист, предпочитает оставаться в стороне и разве только отдаленными, словно без всякого намерения произнесенными намеками наводит
своих посетителей — и то любимых им посетителей — на путь истины.
Он находился в том милом состоянии окончательно подгулявшего
человека, когда всякий прохожий, взглянув ему в лицо, непременно скажет: «Хорош, брат, хорош!» Моргач, весь красный, как рак, и широко раздув ноздри, язвительно посмеивался из угла; один Николай Иваныч, как и следует истинному целовальнику, сохранял
свое неизменное хладнокровие.
Смотритель,
человек уже старый, угрюмый, с волосами, нависшими над самым носом, с маленькими заспанными глазами, на все мои жалобы и просьбы отвечал отрывистым ворчаньем, в сердцах хлопал дверью, как будто сам проклинал
свою должность, и, выходя на крыльцо, бранил ямщиков, которые медленно брели по грязи с пудовыми дугами на руках или сидели на лавке, позевывая и почесываясь, и не обращали особенного внимания на гневные восклицания
своего начальника.
В числе этих любителей преферанса было: два военных с благородными, но слегка изношенными лицами, несколько штатских особ, в тесных, высоких галстухах и с висячими, крашеными усами, какие только бывают у
людей решительных, но благонамеренных (эти благонамеренные
люди с важностью подбирали карты и, не поворачивая головы, вскидывали сбоку глазами на подходивших); пять или шесть уездных чиновников, с круглыми брюшками, пухлыми и потными ручками и скромно неподвижными ножками (эти господа говорили мягким голосом, кротко улыбались на все стороны, держали
свои игры у самой манишки и, козыряя, не стучали по столу, а, напротив, волнообразно роняли карты на зеленое сукно и, складывая взятки, производили легкий, весьма учтивый и приличный скрип).
Прочие дворяне сидели на диванах, кучками жались к дверям и подле окон; один, уже, немолодой, но женоподобный по наружности помещик, стоял в уголку, вздрагивал, краснел и с замешательством вертел у себя на желудке печаткою
своих часов, хотя никто не обращал на него внимания; иные господа, в круглых фраках и клетчатых панталонах работы московского портного, вечного цехового мастера Фирса Клюхина, рассуждали необыкновенно развязно и бойко, свободно поворачивая
своими жирными и голыми затылками; молодой
человек, лет двадцати, подслеповатый и белокурый, с ног до головы одетый в черную одежду, видимо робел, но язвительно улыбался…
Кое-как дождался я вечера и, поручив
своему кучеру заложить мою коляску на другой день в пять часов утра, отправился на покой. Но мне предстояло еще в течение того же самого дня познакомиться с одним замечательным
человеком.
Но и тут я встречал оригинальных, самобытных
людей: иной, как себя ни ломал, как ни гнул себя в дугу, а все природа брала
свое; один я, несчастный, лепил самого себя, словно мягкий воск, и жалкая моя природа ни малейшего не оказывала сопротивления!
Я вступил во владение
своим наследством, или, правильнее, тою частью
своего наследства, которую мой опекун заблагорассудил мне оставить, дал доверенность на управление всеми вотчинами вольноотпущенному дворовому
человеку Василию Кудряшеву и уехал за границу, в Берлин.
Нашлись снисходительные
люди, которым я показался чуть не гением; дамы с участием выслушивали мои разглагольствования; но я не сумел удержаться на высоте
своей славы.
Вот и тут я оказался вздорным
человеком; мне бы преспокойно переждать эту напасть, вот как выжидают конца крапивной лихорадки, и те же снисходительные
люди снова раскрыли бы мне
свои объятия, те же дамы снова улыбнулись бы на мои речи…
Завеса спала с глаз моих: я увидел ясно, яснее, чем лицо
свое в зеркале, какой я был пустой, ничтожный и ненужный, неоригинальный
человек!
И Биркопф, как
человек сметливый, тотчас воспользовался исключительностью
своего положения: пил мертвую и спал с утра до вечера.
Равнодушная, а может быть, и насмешливая природа влагает в
людей разные способности и наклонности, нисколько не соображаясь с их положением в обществе и средствами; с свойственною ей заботливостию и любовию вылепила она из Тихона, сына бедного чиновника, существо чувствительное, ленивое, мягкое, восприимчивое — существо, исключительно обращенное к наслаждению, одаренное чрезвычайно тонким обонянием и вкусом… вылепила, тщательно отделала и — предоставила
своему произведению вырастать на кислой капусте и тухлой рыбе.
Как это все укладывалось в его голове и почему это казалось ему так просто — объяснить не легко, хотя и не совсем невозможно: обиженный, одинокий, без близкой души человеческой, без гроша медного, да еще с кровью, зажженной вином, он находился в состоянии, близком к помешательству, а нет сомнения в том, что в самых нелепых выходках
людей помешанных есть, на их глаза,
своего рода логика и даже право.
Когда его хоронили, гроб его провожали два
человека: казачок Перфишка да Мошель Лейба. Весть о кончине Чертопханова каким-то образом дошла до жида, и он не преминул отдать последний долг
своему благодетелю.
— Этого, барин, тоже никак нельзя сказать: не растолкуешь. Да и забывается оно потом. Придет, словно как тучка прольется, свежо так, хорошо станет, а что такое было — не поймешь! Только думается мне: будь около меня
люди — ничего бы этого не было и ничего бы я не чувствовала, окромя
своего несчастья.
— Можно, — ответил Ермолай с обычной
своей невозмутимостью. — Вы про здешнюю деревню сказали верно; а только в этом самом месте проживал один крестьянин. Умнеющий! богатый! Девять лошадей имел. Сам-то он помер, и старший сын теперь всем орудует.
Человек — из глупых глупый, ну, однако, отцовское добро протрясти не успел. Мы у него лошадьми раздобудемся. Прикажите, я его приведу. Братья у него, слышно, ребята шустрые… а все-таки он им голова.
Вся жизнь развертывается легко и быстро, как свиток; всем
своим прошедшим, всеми чувствами, силами, всею
своею душою владеет
человек.