Неточные совпадения
— Любил бы… точно, — не теперь: теперь моя пора прошла, а в молодых
годах… да знаете, неловко,
по причине звания.
— А Сергея Сергеича Пехтерева.
По наследствию ему достались. Да и он нами недолго владел, всего шесть
годов. У него-то вот я кучером и ездил… да не в городе — там у него другие были, а в деревне.
— Покойников во всяк час видеть можно, — с уверенностью подхватил Ильюшка, который, сколько я мог заметить, лучше других знал все сельские поверья… — Но а в родительскую субботу ты можешь и живого увидеть, за кем, то есть, в том
году очередь помирать. Стоит только ночью сесть на паперть на церковную да все на дорогу глядеть. Те и пойдут мимо тебя
по дороге, кому, то есть, умирать в том
году. Вот у нас в прошлом
году баба Ульяна на паперть ходила.
Это была девушка не восьми
лет, как мне показалось сначала
по небольшому ее росту, но тринадцати или четырнадцати.
В соседней комнате заскрипела кровать. Дверь отворилась, и вошел человек
лет пятидесяти, толстый, низкого росту, с бычачьей шеей, глазами навыкате, необыкновенно круглыми щеками и с лоском
по всему лицу.
Состоял он в молодые
годы адъютантом у какого-то значительного лица, которого иначе и не называет как
по имени и
по отчеству; говорят, будто бы он принимал на себя не одни адъютантские обязанности, будто бы, например, облачившись в полную парадную форму и даже застегнув крючки, парил своего начальника в бане — да не всякому слуху можно верить.
Зато ключница у него, женщина
лет тридцати пяти, черноглазая, чернобровая, полная, свежая и с усами,
по буднишним дням ходит в накрахмаленных платьях, а
по воскресеньям и кисейные рукава надевает.
Приехал я к нему
летом, часов в семь вечера. У него только что отошла всенощная, и священник, молодой человек, по-видимому весьма робкий и недавно вышедший из семинарии, сидел в гостиной возле двери, на самом краюшке стула. Мардарий Аполлоныч,
по обыкновению, чрезвычайно ласково меня принял: он непритворно радовался каждому гостю, да и человек он был вообще предобрый. Священник встал и взялся за шляпу.
(Половой, длинный и сухопарый малый,
лет двадцати, со сладким носовым тенором, уже успел мне сообщить, что их сиятельство, князь Н., ремонтер ***го полка, остановился у них в трактире, что много других господ наехало, что
по вечерам цыгане поют и пана Твардовского дают на театре, что кони, дескать, в цене, — впрочем, хорошие приведены кони.)
Копыта загремели
по доскам, щелкнул кнут, и Петя, малый
лет сорока, рябой и смуглый, выскочил из конюшни вместе с серым, довольно статным жеребцом, дал ему подняться на дыбы, пробежал с ним раза два кругом двора и ловко осадил его на показном месте. Горностай вытянулся, со свистом фыркнул, закинул хвост, повел мордой и покосился на нас.
Если нет у ней гостя, сидит себе моя Татьяна Борисовна под окном и чулок вяжет — зимой;
летом в сад ходит, цветы сажает и поливает, с котятами играет
по целым часам, голубей кормит…
Признаться сказать, ни в какое время
года Колотовка не представляет отрадного зрелища; но особенно грустное чувство возбуждает она, когда июльское сверкающее солнце своими неумолимыми лучами затопляет и бурые, полуразметанные крыши домов, и этот глубокий овраг, и выжженный, запыленный выгон,
по которому безнадежно скитаются худые, длинноногие курицы, и серый осиновый сруб с дырами вместо окон, остаток прежнего барского дома, кругом заросший крапивой, бурьяном и полынью и покрытый гусиным пухом, черный, словно раскаленный пруд, с каймой из полувысохшей грязи и сбитой набок плотиной, возле которой, на мелко истоптанной, пепеловидной земле овцы, едва дыша и чихая от жара, печально теснятся друг к дружке и с унылым терпеньем наклоняют головы как можно ниже, как будто выжидая, когда ж пройдет наконец этот невыносимый зной.
Я узнал только, что он некогда был кучером у старой бездетной барыни, бежал со вверенной ему тройкой лошадей, пропадал целый
год и, должно быть, убедившись на деле в невыгодах и бедствиях бродячей жизни, вернулся сам, но уже хромой, бросился в ноги своей госпоже и, в течение нескольких
лет примерным поведеньем загладив свое преступленье, понемногу вошел к ней в милость, заслужил, наконец, ее полную доверенность, попал в приказчики, а
по смерти барыни, неизвестно каким образом, оказался отпущенным на волю, приписался в мещане, начал снимать у соседей бакши, разбогател и живет теперь припеваючи.
Листья чуть шумели над моей головой;
по одному их шуму можно было узнать, какое тогда стояло время
года.
Прочие дворяне сидели на диванах, кучками жались к дверям и подле окон; один, уже, немолодой, но женоподобный
по наружности помещик, стоял в уголку, вздрагивал, краснел и с замешательством вертел у себя на желудке печаткою своих часов, хотя никто не обращал на него внимания; иные господа, в круглых фраках и клетчатых панталонах работы московского портного, вечного цехового мастера Фирса Клюхина, рассуждали необыкновенно развязно и бойко, свободно поворачивая своими жирными и голыми затылками; молодой человек,
лет двадцати, подслеповатый и белокурый, с ног до головы одетый в черную одежду, видимо робел, но язвительно улыбался…
— Нет, выпозвольте. Во-первых, я говорю по-французски не хуже вас, а по-немецки даже лучше; во-вторых, я три
года провел за границей: в одном Берлине прожил восемь месяцев. Я Гегеля изучил, милостивый государь, знаю Гете наизусть; сверх того, я долго был влюблен в дочь германского профессора и женился дома на чахоточной барышне, лысой, но весьма замечательной личности. Стало быть, я вашего поля ягода; я не степняк, как вы полагаете… Я тоже заеден рефлексией, и непосредственного нет во мне ничего.
Целых два
года я провел еще после того за границей: был в Италии, постоял в Риме перед Преображением, и перед Венерой во Флоренции постоял; внезапно повергался в преувеличенный восторг, словно злость на меня находила;
по вечерам пописывал стишки, начинал дневник; словом, и тут вел себя, как все.
— А ведь, по-настоящему,
летом охотиться не следует, — заметил я, указывая Чертопханову на измятый овес.
В течение целых шестидесяти
лет, с самого рождения до самой кончины, бедняк боролся со всеми нуждами, недугами и бедствиями, свойственными маленьким людям; бился как рыба об лед, недоедал, недосыпал, кланялся, хлопотал, унывал и томился, дрожал над каждой копейкой, действительно «невинно» пострадал
по службе и умер наконец не то на чердаке, не то в погребе, не успев заработать ни себе, ни детям куска насущного хлеба.
Года два спустя после моего посещения у Пантелея Еремеича начались его бедствия — именно бедствия. Неудовольствия, неудачи и даже несчастия случались с ним и до того времени, но он не обращал на них внимания и «царствовал» по-прежнему. Первое бедствие, поразившее его, было для него самое чувствительное: Маша рассталась с ним.
— Только вот беда моя: случается, целая неделя пройдет, а я не засну ни разу. В прошлом
году барыня одна проезжала, увидела меня, да и дала мне сткляночку с лекарством против бессонницы;
по десяти капель приказала принимать. Очень мне помогало, и я спала; только теперь давно та сткляночка выпита… Не знаете ли, что это было за лекарство и как его получить?
Вошедший на минутку Ермолай начал меня уверять, что «этот дурак (вишь, полюбилось слово! — заметил вполголоса Филофей), этот дурак совсем счету деньгам не знает», — и кстати напомнил мне, как
лет двадцать тому назад постоялый двор, устроенный моей матушкой на бойком месте, на перекрестке двух больших дорог, пришел в совершенный упадок оттого, что старый дворовый, которого посадили туда хозяйничать, действительно не знал счета деньгам, а ценил их
по количеству — то есть отдавал, например, серебряный четвертак за шесть медных пятаков, причем, однако, сильно ругался.
Неточные совпадения
Татьяна (русская душою, // Сама не зная почему) // С ее холодною красою // Любила русскую зиму, // На солнце иней в день морозный, // И сани, и зарею поздной // Сиянье розовых снегов, // И мглу крещенских вечеров. //
По старине торжествовали // В их доме эти вечера: // Служанки со всего двора // Про барышень своих гадали // И им сулили каждый
год // Мужьев военных и поход.
Гм! гм! Читатель благородный, // Здорова ль ваша вся родня? // Позвольте: может быть, угодно // Теперь узнать вам от меня, // Что значит именно родные. // Родные люди вот какие: // Мы их обязаны ласкать, // Любить, душевно уважать // И,
по обычаю народа, // О Рождестве их навещать // Или
по почте поздравлять, // Чтоб остальное время
года // Не думали о нас они… // Итак, дай Бог им долги дни!
Изображу ль в картине верной // Уединенный кабинет, // Где мод воспитанник примерный // Одет, раздет и вновь одет? // Всё, чем для прихоти обильной // Торгует Лондон щепетильный // И
по Балтическим волнам // За лес и сало возит нам, // Всё, что в Париже вкус голодный, // Полезный промысел избрав, // Изобретает для забав, // Для роскоши, для неги модной, — // Всё украшало кабинет // Философа в осьмнадцать
лет.
А где, бишь, мой рассказ несвязный? // В Одессе пыльной, я сказал. // Я б мог сказать: в Одессе грязной — // И тут бы, право, не солгал. // В
году недель пять-шесть Одесса, //
По воле бурного Зевеса, // Потоплена, запружена, // В густой грязи погружена. // Все домы на аршин загрязнут, // Лишь на ходулях пешеход //
По улице дерзает вброд; // Кареты, люди тонут, вязнут, // И в дрожках вол, рога склоня, // Сменяет хилого коня.
Под ним (как начинает капать // Весенний дождь на злак полей) // Пастух, плетя свой пестрый лапоть, // Поет про волжских рыбарей; // И горожанка молодая, // В деревне
лето провождая, // Когда стремглав верхом она // Несется
по полям одна, // Коня пред ним остановляет, // Ремянный повод натянув, // И, флер от шляпы отвернув, // Глазами беглыми читает // Простую надпись — и слеза // Туманит нежные глаза.