Неточные совпадения
Всех его расспросов я передать вам не могу, да и незачем; но
из наших разговоров я вынес
одно убежденье, которого, вероятно, никак не ожидают читатели, — убежденье, что Петр Великий был по преимуществу русский человек, русский именно в своих преобразованиях.
Сердце ваше томится ожиданьем, и вдруг — но
одни охотники поймут меня, — вдруг в глубокой тишине раздается особого рода карканье и шипенье, слышится мерный взмах проворных крыл — и вальдшнеп, красиво наклонив свой длинный нос, плавно вылетает из-за темной березы навстречу вашему выстрелу.
К кушаку привязывались два мешка:
один спереди, искусно перекрученный на две половины, для пороху и для дроби, другой сзади — для дичи; хлопки же Ермолай доставал
из собственной, по-видимому неистощимой, шапки.
Кампельмейстера
из немцев держал, да зазнался больно немец; с господами за
одним столом кушать захотел, так и велели их сиятельство прогнать его с Богом: у меня и так, говорит, музыканты свое дело понимают.
Из одних моих рук лекарство принимала…
Один пологий холм сменялся другим, поля бесконечно тянулись за полями, кусты словно вставали вдруг
из земли перед самым моим носом.
Из двух баб, шедших за гробом,
одна была очень стара и бледна; неподвижные ее черты, жестоко искаженные горестью, хранили выражение строгой, торжественной важности.
Въезжая в эти выселки, мы не встретили ни
одной живой души; даже куриц не было видно на улице, даже собак; только
одна, черная, с куцым хвостом, торопливо выскочила при нас
из совершенно высохшего корыта, куда ее, должно быть, загнала жажда, и тотчас, без лая, опрометью бросилась под ворота.
Главный кассир начал ходить по комнате. Впрочем, он более крался, чем ходил, и таки вообще смахивал на кошку. На плечах его болтался старый черный фрак, с очень узкими фалдами;
одну руку он держал на груди, а другой беспрестанно брался за свой высокий и тесный галстух
из конского волоса и с напряжением вертел головой. Сапоги он носил козловые, без скрипу, и выступал очень мягко.
Из одного окошечка тускло светил огонек.
Изба лесника состояла
из одной комнаты, закоптелой, низкой и пустой, без полатей и перегородок.
Впрочем, в деле хозяйничества никто у нас еще не перещеголял
одного петербургского важного чиновника, который, усмотрев
из донесений своего приказчика, что овины у него в имении часто подвергаются пожарам, отчего много хлеба пропадает, — отдал строжайший приказ; вперед до тех пор не сажать снопов в овин, пока огонь совершенно не погаснет.
Наш брат охотник может в
одно прекрасное утро выехать
из своего более или менее родового поместья с намереньем вернуться на другой же день вечером и понемногу, понемногу, не переставая стрелять по бекасам, достигнуть наконец благословенных берегов Печоры; притом всякий охотник до ружья и до собаки — страстный почитатель благороднейшего животного в мире: лошади.
Одно разве: осторожен он, сору
из избы не выносит, ни о ком дурного словечка не скажет…
Все его семейство состоит
из одного сынишки, в котором он души не чает и который, воспитанный таким отцом, вероятно пойдет далеко.
Он находился в том милом состоянии окончательно подгулявшего человека, когда всякий прохожий, взглянув ему в лицо, непременно скажет: «Хорош, брат, хорош!» Моргач, весь красный, как рак, и широко раздув ноздри, язвительно посмеивался
из угла;
один Николай Иваныч, как и следует истинному целовальнику, сохранял свое неизменное хладнокровие.
Густые белокурые волосы прекрасного пепельного цвета расходились двумя тщательно причесанными полукругами из-под узкой алой повязки, надвинутой почти на самый лоб, белый, как слоновая кость; остальная часть ее лица едва загорела тем золотым загаром, который принимает
одна тонкая кожа.
— Вы, милостивый государь, войдите в мое положение… Посудите сами, какую, ну, какую, скажите на милость, какую пользу мог я извлечь
из энциклопедии Гегеля? Что общего, скажите, между этой энциклопедией и русской жизнью? И как прикажете применить ее к нашему быту, да не ее
одну, энциклопедию, а вообще немецкую философию… скажу более — науку?
Вот как стукнуло мне шестнадцать лет, матушка моя, нимало не медля, взяла да прогнала моего французского гувернера, немца Филиповича
из нежинских греков; свезла меня в Москву, записала в университет, да и отдала всемогущему свою душу, оставив меня на руки родному дяде моему, стряпчему Колтуну-Бабуре, птице, не
одному Щигровскому уезду известной.
Перебиваясь кое-как со дня на день при помощи бурмистра Якова, заменившего прежнего управляющего и оказавшегося впоследствии времени таким же, если не большим, грабителем да сверх того отравлявшего мое существование запахом своих дегтярных сапогов, вспомнил я однажды об
одном знакомом соседнем семействе, состоявшем
из отставной полковницы и двух дочерей, велел заложить дрожки и поехал к соседям.
Сама соседка была злая баба, с постоянной хрипотой злобы в горле, притеснительное и сварливое существо;
из дочерей
одна — Вера, ничем не отличалась от обыкновенных уездных барышень, другая — Софья, я в Софью влюбился.
Впрочем, хлопоты Василисы Васильевны насчет воспитания Пантюши ограничились
одним мучительным усилием: в поте лица наняла она ему в гувернеры отставного солдата
из эльзасцев, некоего Биркопфа, и до самой смерти трепетала, как лист, перед ним: ну, думала она, коли откажется — пропала я! куда я денусь? где другого учителя найду?
Она ни разу не доводила его до отчаяния, не заставляла испытать постыдных мук голода, но мыкала им по всей России,
из Великого-Устюга в Царево-Кокшайск,
из одной унизительной и смешной должности в другую: то жаловала его в «мажордомы» к сварливой и желчной барыне-благодетельнице, то помещала в нахлебники к богатому скряге-купцу, то определяла в начальники домашней канцелярии лупоглазого барина, стриженного на английский манер, то производила в полудворецкие, полушуты к псовому охотнику…
Один только наследник
из Петербурга, важный мужчина с греческим носом и благороднейшим выражением лица, Ростислав Адамыч Штоппель, не вытерпел, пододвинулся боком к Недопюскину и надменно глянул на него через плечо.
Чертопханов успокоился, подошел к Тихону Иванычу, взял его за руку, дерзко глянул кругом и, не встречая ни
одного взора, торжественно, среди глубокого молчания, вышел
из комнаты вместе с новым владельцем благоприобретенной деревни Бесселендеевки.
Как бы то ни было, только в
один прекрасный летний вечер Маша, завязав кое-какие тряпки в небольшой узелок, отправилась вон
из чертопхановского дома.
Маша остановилась и обернулась к нему лицом. Она стояла спиною к свету — и казалась вся черная, словно
из темного дерева вырезанная.
Одни белки глаз выделялись серебряными миндалинами, а сами глаза — зрачки — еще более потемнели.
Он хотел сказать что-то, но только зашипел и, шаря руками вверху, внизу, по бокам, задыхаясь, с подгибавшимися коленками, перебрался
из одного стойла в другое… в третье, почти доверху набитое сеном, толкнулся в
одну стену, в другую, упал, перекатился через голову, приподнялся и вдруг опрометью выбежал через полураскрытую дверь на двор…
Казачок Перфишка кубарем, в
одной рубашке, вылетел
из чулана, в котором спал…
Но каким образом умудрился вор украсть ночью,
из запертой конюшни, Малек-Аделя? Малек-Аделя, который и днем никого чужого к себе не подпускал, — украсть его без шума, без стука? И как растолковать, что ни
одна дворняжка не пролаяла? Правда, их было всего две, два молодых щенка, и те от холоду и голоду в землю зарывались — но все-таки!
На другой день Чертопханов вместе с Лейбой выехал
из Бессонова на крестьянской телеге. Жид являл вид несколько смущенный, держался
одной рукой за грядку и подпрыгивал всем своим дряблым телом на тряском сиденье; другую руку он прижимал к пазухе, где у него лежала пачка ассигнаций, завернутых в газетную бумагу; Чертопханов сидел, как истукан, только глазами поводил кругом и дышал полной грудью; за поясом у него торчал кинжал.
В течение рассказа Чертопханов сидел лицом к окну и курил трубку
из длинного чубука; а Перфишка стоял на пороге двери, заложив руки за спину и, почтительно взирая на затылок своего господина, слушал повесть о том, как после многих тщетных попыток и разъездов Пантелей Еремеич наконец попал в Ромны на ярмарку, уже
один, без жида Лейбы, который, по слабости характера, не вытерпел и бежал от него; как на пятый день, уже собираясь уехать, он в последний раз пошел по рядам телег и вдруг увидал, между тремя другими лошадьми, привязанного к хребтуку, — увидал Малек-Аделя!
Чертопханов перестал скитаться
из угла в угол; он сидел весь красный, с помутившимися глазами, которые он то опускал на пол, то упорно устремлял в темное окно; вставал, наливал себе водки, выпивал ее, опять садился, опять уставлял глаза в
одну точку и не шевелился — только дыхание его учащалось и лицо все более краснело.
Я их и на следующий год поджидала, да их, говорят,
один здешний охотник
из ружья застрелил.
— Можно, — ответил Ермолай с обычной своей невозмутимостью. — Вы про здешнюю деревню сказали верно; а только в этом самом месте проживал
один крестьянин. Умнеющий! богатый! Девять лошадей имел. Сам-то он помер, и старший сын теперь всем орудует. Человек —
из глупых глупый, ну, однако, отцовское добро протрясти не успел. Мы у него лошадьми раздобудемся. Прикажите, я его приведу. Братья у него, слышно, ребята шустрые… а все-таки он им голова.