Неточные совпадения
Я поднял
голову: перед огнем,
на опрокинутой кадке, сидела мельничиха и разговаривала с моим охотником.
Соберутся псари
на дворе в красных кафтанах с галунами и в трубу протрубят; их сиятельство выйти изволят, и коня их сиятельству подведут; их сиятельство сядут, а главный ловчий им ножки в стремена вденет, шапку с
головы снимет и поводья в шапке подаст.
Шептала, шептала, да так проворно и словно не по-русски, кончила, вздрогнула, уронила
голову на подушку и пальцем мне погрозилась.
Поверите ли, я чуть-чуть не закричал… бросился
на колени и
голову в подушки спрятал.
На другое утро вошел я к жене, — дело было летом, солнце освещало ее с ног до
головы, да так ярко.
А станут уставать —
голову на руки положит и загорюет: «Ох, сирота я сиротливая! покидают меня, голубчика!» Конюха тотчас девок и приободрят.
Королев-то, Александр Владимирович, сидит, мой голубчик, в углу, набалдашник
на палке покусывает да только
головой качает.
Я присел
на могилу в ожидании Ермолая. Владимир отошел, для приличия, несколько в сторону и тоже сел. Сучок продолжал стоять
на месте, повеся
голову и сложив, по старой привычке, руки за спиной.
Ермолай не возвращался более часу. Этот час нам показался вечностью. Сперва мы перекликивались с ним очень усердно; потом он стал реже отвечать
на наши возгласы, наконец умолк совершенно. В селе зазвонили к вечерне. Меж собой мы не разговаривали, даже старались не глядеть друг
на друга. Утки носились над нашими
головами; иные собирались сесть подле нас, но вдруг поднимались кверху, как говорится, «колом», и с криком улетали. Мы начинали костенеть. Сучок хлопал глазами, словно спать располагался.
Картина была чудесная: около огней дрожало и как будто замирало, упираясь в темноту, круглое красноватое отражение; пламя, вспыхивая, изредка забрасывало за черту того круга быстрые отблески; тонкий язык света лизнет
голые сучья лозника и разом исчезнет; острые, длинные тени, врываясь
на мгновенье, в свою очередь добегали до самых огоньков: мрак боролся со светом.
Иногда, когда пламя горело слабее и кружок света суживался, из надвинувшейся тьмы внезапно выставлялась лошадиная
голова, гнедая, с извилистой проточиной, или вся белая, внимательно и тупо смотрела
на нас, проворно жуя длинную траву, и, снова опускаясь, тотчас скрывалась.
Последнего, Ваню, я сперва было и не заметил: он лежал
на земле, смирнехонько прикорнув под угловатую рогожу, и только изредка выставлял из-под нее свою русую кудрявую
голову.
Итак, я лежал под кустиком в стороне и поглядывал
на мальчиков. Небольшой котельчик висел над одним из огней; в нем варились «картошки». Павлуша наблюдал за ним и, стоя
на коленях, тыкал щепкой в закипавшую воду. Федя лежал, опершись
на локоть и раскинув полы своего армяка. Ильюша сидел рядом с Костей и все так же напряженно щурился. Костя понурил немного
голову и глядел куда-то вдаль. Ваня не шевелился под своей рогожей. Я притворился спящим. Понемногу мальчики опять разговорились.
Слышим мы: ходит, доски под ним так и гнутся, так и трещат; вот прошел он через наши
головы; вода вдруг по колесу как зашумит, зашумит; застучит, застучит колесо, завертится; но а заставки у дворца-то [«Дворцом» называется у нас место, по которому вода бежит
на колесо.
Вот идет Ермил к лошади, а лошадь от него таращится, храпит,
головой трясет; однако он ее отпрукал, сел
на нее с барашком и поехал опять, барашка перед собой держит.
Он опять прикорнул перед огнем. Садясь
на землю, уронил он руку
на мохнатый затылок одной из собак, и долго не поворачивало
головы обрадованное животное, с признательной гордостью посматривая сбоку
на Павлушу.
И Ваня опять положил свою
голову на землю. Павел встал и взял в руку пустой котельчик.
Кучер мой бережно вложил тавлинку в карман, надвинул шляпу себе
на брови, без помощи рук, одним движением
головы, и задумчиво полез
на облучок.
По самой середине ярко освещенного двора,
на самом, как говорится, припеке, лежал, лицом к земле и накрывши
голову армяком, как мне показалось, мальчик.
Он поднял
голову, увидал меня и тотчас вскочил
на ноги… «Что, что надо? что такое?» — забормотал он спросонья.
Старик неохотно встал и вышел за мной
на улицу. Кучер мой находился в раздраженном состоянии духа: он собрался было попоить лошадей, но воды в колодце оказалось чрезвычайно мало, и вкус ее был нехороший, а это, как говорят кучера, первое дело… Однако при виде старика он осклабился, закивал
головой и воскликнул...
Когда же я отправился далее, он подошел к месту, где упала убитая птица, нагнулся к траве,
на которую брызнуло несколько капель крови, покачал
головой, пугливо взглянул
на меня…
Несчастный камердинер помялся
на месте, покрутил салфеткой и не сказал ни слова. Аркадий Павлыч потупил
голову и задумчиво посмотрел
на него исподлобья.
— Ведь вы, может быть, не знаете, — продолжал он, покачиваясь
на обеих ногах, — у меня там мужики
на оброке. Конституция — что будешь делать? Однако оброк мне платят исправно. Я бы их, признаться, давно
на барщину ссадил, да земли мало! я и так удивляюсь, как они концы с концами сводят. Впрочем, c’est leur affaire [Это их дело (фр.).]. Бурмистр у меня там молодец, une forte tête [Умная
голова (фр.).], государственный человек! Вы увидите… Как, право, это хорошо пришлось!
Мальчишки в длинных рубашонках с воплем бежали в избы, ложились брюхом
на высокий порог, свешивали
головы, закидывали ноги кверху и таким образом весьма проворно перекатывались за дверь, в темные сени, откуда уже и не показывались.
Г-н Пеночкин много смеялся уловке своего бурмистра и несколько раз сказал мне, указывая
на него
головой: «Quel gaillard, a?» [Каков молодец, а? (фр.)]
— Ну, что же вы? — заговорил опять г. Пеночкин, — языков у вас нет, что ли? Сказывай ты, чего тебе надобно? — прибавил он, качнув
головой на старика. — Да не бойся, дурак.
Старик вытянул свою темно-бурую, сморщенную шею, криво разинул посиневшие губы, сиплым голосом произнес: «Заступись, государь!» — и снова стукнул лбом в землю. Молодой мужик тоже поклонился. Аркадий Павлыч с достоинством посмотрел
на их затылки, закинул
голову и расставил немного ноги.
— А отчего недоимка за тобой завелась? — грозно спросил г. Пеночкин. (Старик понурил
голову.) — Чай, пьянствовать любишь, по кабакам шататься? (Старик разинул было рот.) Знаю я вас, — с запальчивостью продолжал Аркадий Павлыч, — ваше дело пить да
на печи лежать, а хороший мужик за вас отвечай.
— Ну, так как же, Николай Еремеич? — начал опять купец, — надо дельце-то покончить… Так уж и быть, Николай Еремеич, так уж и быть, — продолжал он, беспрерывно моргая, — две сереньких и беленькую вашей милости, а там (он кивнул
головой на барский двор) шесть с полтиною. По рукам, что ли?
Дежурный осторожно вошел ко мне в комнату. Я положил
голову на ягдташ, заменявший мне подушку, и закрыл глаза.
Главный кассир начал ходить по комнате. Впрочем, он более крался, чем ходил, и таки вообще смахивал
на кошку.
На плечах его болтался старый черный фрак, с очень узкими фалдами; одну руку он держал
на груди, а другой беспрестанно брался за свой высокий и тесный галстух из конского волоса и с напряжением вертел
головой. Сапоги он носил козловые, без скрипу, и выступал очень мягко.
Он вышел и хлопнул дверью. Я в другой раз осмотрелся. Изба показалась мне еще печальнее прежнего. Горький запах остывшего дыма неприятно стеснял мне дыхание. Девочка не трогалась с места и не поднимала глаз; изредка поталкивала она люльку, робко наводила
на плечо спускавшуюся рубашку; ее
голые ноги висели, не шевелясь.
Мы пошли: Бирюк впереди, я за ним. Бог его знает, как он узнавал дорогу, но он останавливался только изредка, и то для того, чтобы прислушиваться к стуку топора. «Вишь, — бормотал он сквозь зубы, — слышите? слышите?» — «Да где?» Бирюк пожимал плечами. Мы спустились в овраг, ветер затих
на мгновенье — мерные удары ясно достигли до моего слуха. Бирюк глянул
на меня и качнул
головой. Мы пошли далее по мокрому папоротнику и крапиве. Глухой и продолжительный гул раздался…
Мужик глянул
на меня исподлобья. Я внутренне дал себе слово во что бы то ни стало освободить бедняка. Он сидел неподвижно
на лавке. При свете фонаря я мог разглядеть его испитое, морщинистое лицо, нависшие желтые брови, беспокойные глаза, худые члены… Девочка улеглась
на полу у самых его ног и опять заснула. Бирюк сидел возле стола, опершись
головою на руки. Кузнечик кричал в углу… дождик стучал по крыше и скользил по окнам; мы все молчали.
Бедняк потупился… Бирюк зевнул и положил
голову на стол. Дождик все не переставал. Я ждал, что будет.
И, сказавши эти слова, поведет
головой несколько раз направо и налево, а потом с достоинством наляжет подбородком и щеками
на галстух.
Мардарий Аполлоныч только что донес к губам налитое блюдечко и уже расширил было ноздри, без чего, как известно, ни один коренной русак не втягивает в себя чая, — но остановился, прислушался, кивнул
головой, хлебнул и, ставя блюдечко
на стол, произнес с добрейшей улыбкой и как бы невольно вторя ударам: «Чюки-чюки-чюк!
— Что вы, молодой человек, что вы? — заговорил он, качая
головой. — Что я злодей, что ли, что вы
на меня так уставились? Любяй да наказует: вы сами знаете.
Заметьте, что решительно никаких других любезностей за ним не водится; правда, он выкуривает сто трубок Жукова в день, а играя
на биллиарде, поднимает правую ногу выше
головы и, прицеливаясь, неистово ерзает кием по руке, — ну, да ведь до таких достоинств не всякий охотник.
На другой день пошел я смотреть лошадей по дворам и начал с известного барышника Ситникова. Через калитку вошел я
на двор, посыпанный песочком. Перед настежь раскрытою дверью конюшни стоял сам хозяин, человек уже не молодой, высокий и толстый, в заячьем тулупчике, с поднятым и подвернутым воротником. Увидав меня, он медленно двинулся ко мне навстречу, подержал обеими руками шапку над
головой и нараспев произнес...
Из особенной, мною сперва не замеченной, конюшни вывели Павлина. Могучий темно-гнедой конь так и взвился всеми ногами
на воздух. Ситников даже
голову отвернул и зажмурился.
Бывало, сядет она против гостя, обопрется тихонько
на локоть и с таким участием смотрит ему в глаза, так дружелюбно улыбается, что гостю невольно в
голову придет мысль: «Какая же ты славная женщина, Татьяна Борисовна!
Особенно любит она глядеть
на игры и шалости молодежи; сложит руки под грудью, закинет
голову, прищурит глаза и сидит, улыбаясь, да вдруг вздохнет и скажет: «Ах вы, детки мои, детки!..» Так, бывало, и хочется подойти к ней, взять ее за руку и сказать: «Послушайте, Татьяна Борисовна, вы себе цены не знаете, ведь вы, при всей вашей простоте и неучености, — необыкновенное существо!» Одно имя ее звучит чем-то знакомым, приветным, охотно произносится, возбуждает дружелюбную улыбку.
То отступят они шага
на два и закинут
голову, то снова придвинутся к картине; глазки их покрываются маслянистою влагой… «Фу ты, Боже мой, — говорят они, наконец, разбитым от волнения голосом, — души-то, души-то что! эка, сердца-то, сердца! эка души-то напустил! тьма души!..
Он велел оседлать лошадь, надел зеленый сюртучок с бронзовыми пуговицами, изображавшими кабаньи
головы, вышитый гарусом ягдташ, серебряную флягу, накинул
на плечо новенькое французское ружье, не без удовольствия повертелся перед зеркалом и кликнул свою собаку Эсперанс, подаренную ему кузиной, старой девицей с отличным сердцем, но без волос.
Их статные, могучие стволы великолепно чернели
на золотисто-прозрачной зелени орешников и рябин; поднимаясь выше, стройно рисовались
на ясной лазури и там уже раскидывали шатром свои широкие узловатые сучья; ястреба, кобчики, пустельги со свистом носились под неподвижными верхушками, пестрые дятлы крепко стучали по толстой коре; звучный напев черного дрозда внезапно раздавался в густой листве вслед за переливчатым криком иволги; внизу, в кустах, чирикали и пели малиновки, чижи и пеночки; зяблики проворно бегали по дорожкам; беляк прокрадывался вдоль опушки, осторожно «костыляя»; красно-бурая белка резво прыгала от дерева к дереву и вдруг садилась, поднявши хвост над
головой.
Небольшое сельцо Колотовка, принадлежавшее некогда помещице, за лихой и бойкий нрав прозванной в околотке Стрыганихой (настоящее имя ее осталось неизвестным), а ныне состоящее за каким-то петербургским немцем, лежит
на скате
голого холма, сверху донизу рассеченного страшным оврагом, который, зияя как бездна, вьется, разрытый и размытый, по самой середине улицы и пуще реки, — через реку можно по крайней мере навести мост, — разделяет обе стороны бедной деревушки.
Признаться сказать, ни в какое время года Колотовка не представляет отрадного зрелища; но особенно грустное чувство возбуждает она, когда июльское сверкающее солнце своими неумолимыми лучами затопляет и бурые, полуразметанные крыши домов, и этот глубокий овраг, и выжженный, запыленный выгон, по которому безнадежно скитаются худые, длинноногие курицы, и серый осиновый сруб с дырами вместо окон, остаток прежнего барского дома, кругом заросший крапивой, бурьяном и полынью и покрытый гусиным пухом, черный, словно раскаленный пруд, с каймой из полувысохшей грязи и сбитой набок плотиной, возле которой,
на мелко истоптанной, пепеловидной земле овцы, едва дыша и чихая от жара, печально теснятся друг к дружке и с унылым терпеньем наклоняют
головы как можно ниже, как будто выжидая, когда ж пройдет наконец этот невыносимый зной.
— Ну, ну, не «циркай» [Циркают ястреба, когда они чего-нибудь испугаются. — Примеч. авт.]! — презрительно заметил Дикий-Барин. — Начинай, — продолжал он, качнув
головой на рядчика.