Неточные совпадения
На заре Федя разбудил меня. Этот веселый, бойкий парень очень мне нравился; да и, сколько я
мог заметить, у старого Хоря он тоже
был любимцем. Они оба весьма любезно друг над другом подтрунивали. Старик вышел ко мне навстречу. Оттого ли, что я провел ночь под его кровом, по другой ли какой причине, только Хорь гораздо ласковее вчерашнего обошелся со мной.
Всех его расспросов я передать вам не
могу, да и незачем; но из наших разговоров я вынес одно убежденье, которого, вероятно, никак не ожидают читатели, — убежденье, что Петр Великий
был по преимуществу русский человек, русский именно в своих преобразованиях.
«
Быть не
может!.. кто же?» — «Петрушка лакей».
— Я здешний помещик и ваш сосед, Радилов,
может слыхали, — продолжал мой новый знакомый. — Сегодня воскресенье, и обед у меня, должно
быть,
будет порядочный, а то бы я вас не пригласил.
Радилов, по летам,
мог бы
быть ее отцом; он говорил ей «ты», но я тотчас догадался, что она не
была его дочерью.
Я думал, что не переживу ее; я
был огорчен страшно, убит, но плакать не
мог — ходил словно шальной.
— «Что такое?» — «А вот что: магазины хлебные у нас в исправности, то
есть лучше
быть не
может; вдруг приезжает к нам чиновник: приказано-де осмотреть магазины.
Но,
быть может, читателю уже наскучило сидеть со мною у однодворца Овсяникова, и потому я красноречиво умолкаю.
Мы пошли
было с Ермолаем вдоль пруда, но, во-первых, у самого берега утка, птица осторожная, не держится; во-вторых, если даже какой-нибудь отсталый и неопытный чирок и подвергался нашим выстрелам и лишался жизни, то достать его из сплошного майера наши собаки не
были в состоянии: несмотря на самое благородное самоотвержение, они не
могли ни плавать, ни ступать по дну, а только даром резали свои драгоценные носы об острые края тростников.
Он
был вольноотпущенный дворовый человек; в нежной юности обучался музыке, потом служил камердинером, знал грамоте, почитывал, сколько я
мог заметить, кое-какие книжонки и, живя теперь, как многие живут на Руси, без гроша наличного, без постоянного занятия, питался только что не манной небесной.
Мальчики сидели вокруг их; тут же сидели и те две собаки, которым так
было захотелось меня съесть. Они еще долго не
могли примириться с моим присутствием и, сонливо щурясь и косясь на огонь, изредка рычали с необыкновенным чувством собственного достоинства; сперва рычали, а потом слегка визжали, как бы сожалея о невозможности исполнить свое желание. Всех мальчиков
было пять: Федя, Павлуша, Ильюша, Костя и Ваня. (Из их разговоров я узнал их имена и намерен теперь же познакомить с ними читателя.)
— Покойников во всяк час видеть можно, — с уверенностью подхватил Ильюшка, который, сколько я
мог заметить, лучше других знал все сельские поверья… — Но а в родительскую субботу ты
можешь и живого увидеть, за кем, то
есть, в том году очередь помирать. Стоит только ночью сесть на паперть на церковную да все на дорогу глядеть. Те и пойдут мимо тебя по дороге, кому, то
есть, умирать в том году. Вот у нас в прошлом году баба Ульяна на паперть ходила.
Ерофей не скоро мне отвечал: он вообще человек
был обдумывающий и неторопливый; но я тотчас
мог догадаться, что мой вопрос его развеселил и успокоил.
Кто бы
мог это предвидеть — тени, в Чаплыгине тени нигде нельзя
было найти!
— «Да
быть не
может, Капитон Тимофеич».
— Нет, не злые: деревяшки какие-то. А впрочем, я не
могу на них пожаловаться. Соседи
есть: у помещика Касаткина дочь, образованная, любезная, добрейшая девица… не гордая…
Солнечный свет струился жидким желтоватым потоком сквозь запыленные стекла двух небольших окошек и, казалось, не
мог победить обычной темноты комнаты: все предметы
были освещены скупо, словно пятнами.
Пел он веселую, плясовую песню, слова которой, сколько я
мог уловить сквозь бесконечные украшения, прибавленные согласные и восклицания,
были следующие...
— Да нет, — перебил он меня, — такие ли бывают хозяева! Вот видите ли, — продолжал он, скрутив голову набок и прилежно насасывая трубку, — вы так, глядя на меня,
можете подумать, что я и того… а ведь я, должен вам признаться, воспитанье получил средственное; достатков не
было. Вы меня извините, я человек откровенный, да и наконец…
Не
могу сказать, сколько я времени проспал, но когда я открыл глаза — вся внутренность леса
была наполнена солнцем и во все направленья, сквозь радостно шумевшую листву, сквозило и как бы искрилось ярко-голубое небо; облака скрылись, разогнанные взыгравшим ветром; погода расчистилась, и в воздухе чувствовалась та особенная, сухая свежесть, которая, наполняя сердце каким-то бодрым ощущеньем, почти всегда предсказывает мирный и ясный вечер после ненастного дня.
Я не
мог видеть ее глаз — она их не поднимала; но я ясно видел ее тонкие, высокие брови, ее длинные ресницы: они
были влажны, и на одной из ее щек блистал на солнце высохший след слезы, остановившейся у самых губ, слегка побледневших.
— Договаривайте, друг мой, эх, договаривайте, — подхватил Лупихин. — Ведь вас, чего доброго, в судьи
могут избрать, и изберут, посмотрите. Ну, за вас, конечно,
будут думать заседатели, положим; да ведь надобно ж на всякий случай хоть чужую-то мысль уметь выговорить. Неравно заедет губернатор — спросит: отчего судья заикается? Ну, положим, скажут: паралич приключился; так бросьте ему, скажет, кровь. А оно в вашем положении, согласитесь сами, неприлично.
Это
было существо доброе, умное, молчаливое, с теплым сердцем; но, бог знает отчего, от долгого ли житья в деревне, от других ли каких причин, у ней на дне души (если только
есть дно у души) таилась рана, или, лучше сказать, сочилась ранка, которую ничем не можно
было излечить, да и назвать ее ни она не умела, ни я не
мог.
В жену мою до того въелись все привычки старой девицы — Бетховен, ночные прогулки, резеда, переписка с друзьями, альбомы и прочее, — что ко всякому другому образу жизни, особенно к жизни хозяйки дома, она никак привыкнуть не
могла; а между тем смешно же замужней женщине томиться безыменной тоской и
петь по вечерам «Не буди ты ее на заре».
И то сказать, как ни
было худо воспитание Чертопханова, все же, в сравнении с воспитанием Тихона, оно
могло показаться блестящим.
Словно пьяные столкнулись оба — и барин, и единственный его слуга — посреди двора; словно угорелые, завертелись они друг перед другом. Ни барин не
мог растолковать, в чем
было дело, ни слуга не
мог понять, чего требовалось от него. «Беда! беда!» — лепетал Чертопханов. «Беда! беда!» — повторял за ним казачок. «Фонарь! Подай, зажги фонарь! Огня! Огня!» — вырвалось наконец из замиравшей груди Чертопханова. Перфишка бросился в дом.
И не столько смущали Чертопханова физические несходства этогоМалек-Аделя с тем…впрочем, их насчитывалось немного: у тогохвост и грива словно
были пожиже, и уши острей, и бабки короче, и глаза светлей — но это
могло только так казаться; а смущали Чертопханова несходства, так сказать, нравственные.
Не имев никогда пристрастия к рыбной ловле, я не
могу судить о том, что испытывает рыбак в хорошую, ясную погоду и насколько в ненастное время удовольствие, доставляемое ему обильной добычей, перевешивает неприятность
быть мокрым.
— А вот что. Поедемте в Алексеевку. Вы,
может, не знаете — хуторок такой
есть, матушке вашей принадлежит; отсюда верст восемь. Переночуем там, а завтра…
И запах я всякий чувствовать
могу, самый какой ни на
есть слабый!
— Послушай, Лукерья, — начал я наконец. — Послушай, какое я тебе предложение сделаю. Хочешь, я распоряжусь: тебя в больницу перевезут, в хорошую городскую больницу? Кто знает,
быть может, тебя еще вылечат? Во всяком случае, ты одна не
будешь…
Я поспешил исполнить ее желание — и платок ей оставил. Она сперва отказывалась… на что, мол, мне такой подарок? Платок
был очень простой, но чистый и белый. Потом она схватила его своими слабыми пальцами и уже не разжала их более. Привыкнув к темноте, в которой мы оба находились, я
мог ясно различить ее черты,
мог даже заметить тонкий румянец, проступивший сквозь бронзу ее лица,
мог открыть в этом лице — так по крайней мере мне казалось — следы его бывалой красоты.
— А то еще видела я сон, — начала она снова, — а
быть может, это
было мне видение — я уж и не знаю.
А то вот еще мне сказывал один начетчик:
была некая страна, и ту страну агаряне завоевали, и всех жителев они мучили и убивали; и что ни делали жители, освободить себя никак не
могли.
— Помните, барин, — сказала она, и чудное что-то мелькнуло в ее глазах и на губах, — какая у меня
была коса? Помните — до самых колен! Я долго не решалась… Этакие волосы!.. Но где же их
было расчесывать? В моем-то положении!.. Так уж я их и обрезала… Да… Ну, простите, барин! Больше не
могу…
Пока Ермолай ходил за «простым» человеком, мне пришло в голову: не лучше ли мне самому съездить в Тулу? Во-первых, я, наученный опытом, плохо надеялся на Ермолая; я послал его однажды в город за покупками, он обещался исполнить все мои поручения в течение одного дня — и пропадал целую неделю, пропил все деньги и вернулся пеший, — а поехал на беговых дрожках. Во-вторых, у меня
был в Туле барышник знакомый; я
мог купить у него лошадь на место охромевшего коренника.
Я опять высунулся из тарантаса; но я бы
мог остаться под навесом балчука, до того теперь явственно, хотя еще издалека, доносился до слуха моего стук тележных колес, людской посвист, бряцанье бубенчиков и даже топот конских ног; даже пенье и смех почудились мне. Ветер, правда, тянул оттуда, но не
было сомненья в том, что незнакомые проезжие на целую версту, а
может и на две, стали к нам ближе.
Мы с Филофеем переглянулись — он только шляпу сдвинул с затылка на лоб и тотчас же, нагнувшись над вожжами, принялся стегать лошадей. Они пустились вскачь, но долго скакать не
могли и опять побежали рысью. Филофей продолжал стегать их. Надо ж
было уходить!
Подивился бы я тут, как это Филофей в подобную минуту
может еще о своих лошадях заботиться, да, признаюсь, мне самому
было не до него… «Неужто же убьют? — твердил я мысленно. — За что? Ведь я им все отдам, что у меня
есть».