Неточные совпадения
На
другой день г-н Полутыкин принужден
был отправиться в город по делу с соседом Пичуковым.
На заре Федя разбудил меня. Этот веселый, бойкий парень очень мне нравился; да и, сколько я мог заметить, у старого Хоря он тоже
был любимцем. Они оба весьма любезно
друг над
другом подтрунивали. Старик вышел ко мне навстречу. Оттого ли, что я провел ночь под его кровом, по
другой ли какой причине, только Хорь гораздо ласковее вчерашнего обошелся со мной.
Зато в
другое время не
было человека деятельнее его: вечно над чем-нибудь копается — телегу чинит, забор подпирает, сбрую пересматривает.
«А что, — спросил он меня в
другой раз, — у тебя своя вотчина
есть?» — «
Есть». — «Далеко отсюда?» — «Верст сто». — «Что же ты, батюшка, живешь в своей вотчине?» — «Живу». — «А больше, чай, ружьем пробавляешься?» — «Признаться, да». — «И хорошо, батюшка, делаешь; стреляй себе на здоровье тетеревов, да старосту меняй почаще».
«Да ты знаешь, дура, что у барыни
другой горничной нету?» — «Я
буду служить барыне по-прежнему».
— Не стану я вас, однако, долее томить, да и мне самому, признаться, тяжело все это припоминать. Моя больная на
другой же день скончалась. Царство ей небесное (прибавил лекарь скороговоркой и со вздохом)! Перед смертью попросила она своих выйти и меня наедине с ней оставить. «Простите меня, говорит, я, может
быть, виновата перед вами… болезнь… но, поверьте, я никого не любила более вас… не забывайте же меня… берегите мое кольцо…»
Она не очень
была хороша собой; но решительное и спокойное выражение ее лица, ее широкий, белый лоб, густые волосы и, в особенности, карие глаза, небольшие, но умные, ясные и живые, поразили бы и всякого
другого на моем месте.
На
другое утро вошел я к жене, — дело
было летом, солнце освещало ее с ног до головы, да так ярко.
— Нет, старого времени мне особенно хвалить не из чего. Вот хоть бы, примером сказать, вы помещик теперь, такой же помещик, как ваш покойный дедушка, а уж власти вам такой не
будет! да и вы сами не такой человек. Нас и теперь
другие господа притесняют; но без этого обойтись, видно, нельзя. Перемелется — авось мука
будет. Нет, уж я теперь не увижу, чего в молодости насмотрелся.
В «тверёзом» виде не лгал; а как
выпьет — и начнет рассказывать, что у него в Питере три дома на Фонтанке: один красный с одной трубой,
другой — желтый с двумя трубами, а третий — синий без труб, и три сына (а он и женат-то не бывал): один в инфантерии,
другой в кавалерии, третий сам по себе…
Один
было смельчак запел, да и присел тотчас к земле, за
других спрятался…
Смоленские мужички заперли его на ночь в пустую сукновальню, а на
другое утро привели к проруби, возле плотины, и начали просить барабанщика «de la grrrrande armée» уважить их, то
есть нырнуть под лед.
Хотя для настоящего охотника дикая утка не представляет ничего особенно пленительного, но, за неименьем пока
другой дичи (дело
было в начале сентября: вальдшнепы еще не прилетали, а бегать по полям за куропатками мне надоело), я послушался моего охотника и отправился в Льгов.
Владимир отправился к Сучку с Ермолаем. Я сказал им, что
буду ждать их у церкви. Рассматривая могилы на кладбище, наткнулся я на почерневшую четырехугольную урну с следующими надписями: на одной стороне французскими буквами: «Ci gît Théophile Henri, vicomte de Blangy» [Здесь покоится Теофиль Анри, граф Бланжи (фр.).]; на
другой: «Под сим камнем погребено тело французского подданного, графа Бланжия; родился 1737, умре 1799 года, всего жития его
было 62 года»; на третьей: «Мир его праху», а на четвертой...
— А я, батюшка, не жалуюсь. И слава Богу, что в рыболовы произвели. А то вот
другого, такого же, как я, старика — Андрея Пупыря — в бумажную фабрику, в черпальную, барыня приказала поставить. Грешно, говорит, даром хлеб
есть… А Пупырь-то еще на милость надеялся: у него двоюродный племянник в барской конторе сидит конторщиком; доложить обещался об нем барыне, напомнить. Вот те и напомнил!.. А Пупырь в моих глазах племяннику-то в ножки кланялся.
Пришлось нам с братом Авдюшкой, да с Федором Михеевским, да с Ивашкой Косым, да с
другим Ивашкой, что с Красных Холмов, да еще с Ивашкой Сухоруковым, да еще
были там
другие ребятишки; всех
было нас ребяток человек десять — как
есть вся смена; но а пришлось нам в рольне заночевать, то
есть не то чтобы этак пришлось, а Назаров, надсмотрщик, запретил; говорит: «Что, мол, вам, ребяткам, домой таскаться; завтра работы много, так вы, ребятки, домой не ходите».
— Покойников во всяк час видеть можно, — с уверенностью подхватил Ильюшка, который, сколько я мог заметить, лучше
других знал все сельские поверья… — Но а в родительскую субботу ты можешь и живого увидеть, за кем, то
есть, в том году очередь помирать. Стоит только ночью сесть на паперть на церковную да все на дорогу глядеть. Те и пойдут мимо тебя по дороге, кому, то
есть, умирать в том году. Вот у нас в прошлом году баба Ульяна на паперть ходила.
У
другой бабы, молодой женщины лет двадцати пяти, глаза
были красны и влажны, и все лицо опухло от плача; поравнявшись с нами, она перестала голосить и закрылась рукавом…
Ноги беспрестанно путались и цеплялись в длинной траве, пресыщенной горячим солнцем; всюду рябило в глазах от резкого металлического сверкания молодых, красноватых листьев на деревцах; всюду пестрели голубые гроздья журавлиного гороху, золотые чашечки куриной слепоты, наполовину лиловые, наполовину желтые цветы Ивана-да-Марьи; кое-где, возле заброшенных дорожек, на которых следы колес обозначались полосами красной мелкой травки, возвышались кучки дров, потемневших от ветра и дождя, сложенные саженями; слабая тень падала от них косыми четвероугольниками, —
другой тени не
было нигде.
— Поздно узнал, — отвечал старик. — Да что! кому как на роду написано. Не жилец
был плотник Мартын, не жилец на земле: уж это так. Нет, уж какому человеку не жить на земле, того и солнышко не греет, как
другого, и хлебушек тому не впрок, — словно что его отзывает… Да; упокой Господь его душу!
— Чудной человек: как
есть юродивец, такого чудного человека и нескоро найдешь
другого.
— Оно, пожалуй, можно и здесь, — возразил толстяк, — вот, не угодно ли сюда. (Он повел меня в
другую комнату, только не в ту, из которой вышел.) Хорошо ли здесь вам
будет?
На
другой картине два старика
ели арбуз; из-за арбуза виднелся в отдалении греческий портик с надписью: «Храм Удовлетворенья».
— А вот кто: сначала
будет Василий Николаевич, главный кассир; а то Петр конторщик, Петров брат Иван конторщик,
другой Иван конторщик; Коскенкин Наркизов, тоже конторщик, я вот, — да всех и не перечтешь.
— Да, да! — подхватили
другие. — Ай да Александра! подкузьмила Купрю, неча сказать…
Пой, Купря!.. Молодца, Александра! (Дворовые люди часто, для большей нежности, говоря о мужчине, употребляют женские окончания.)
Пой!
(Половой, длинный и сухопарый малый, лет двадцати, со сладким носовым тенором, уже успел мне сообщить, что их сиятельство, князь Н., ремонтер ***го полка, остановился у них в трактире, что много
других господ наехало, что по вечерам цыгане
поют и пана Твардовского дают на театре, что кони, дескать, в цене, — впрочем, хорошие приведены кони.)
Тут
были развязные молодые помещики в венгерках и серых панталонах, с длинными висками и намасленными усиками, благородно и смело взиравшие кругом;
другие дворяне в казакинах, с необыкновенно короткими шеями и заплывшими глазками, тут же мучительно сопели; купчики сидели в стороне, как говорится, «на чуку»; офицеры свободно разговаривали
друг с
другом.
— Как не
быть для вашего сиятельства! Пожалуйте, войдите… Петя, Павлина подай! да Похвального чтоб готовили. А с вами, батюшка, — продолжал он, обращаясь ко мне, — мы в
другое время покончим… Фомка, лавку его сиятельству.
— Изволь… и такие
есть, изволь… Назар, Назар, покажи барину серенького меринка, знаешь, что с краю-то стоит, да гнедую с лысиной, а не то —
другую гнедую, что от Красотки, знаешь?
Привели мне лошадь на дом. На
другой же день она оказалась запаленной и хромой. Вздумал я
было ее заложить: пятится моя лошадь назад, а ударишь ее кнутом — заартачится, побрыкает, да и ляжет. Я тотчас отправился к г-ну Чернобаю. Спрашиваю...
Как мы
будем любить
друг друга!
Приди, приди ко мне на луг,
Где жду тебя напрасно;
Приди, приди ко мне на луг,
Где слезы лью всечасно…
Увы, придешь ко мне на луг,
Но
будет поздно, милый
друг!
Воды не
было близко: в Колотовке, как и во многих
других степных деревнях, мужики, за неименьем ключей и колодцев,
пьют какую-то жидкую грязцу из пруда…
Но прежде чем я приступлю к описанию самого состязания, считаю не лишним сказать несколько слов о каждом из действующих лиц моего рассказа. Жизнь некоторых из них
была уже мне известна, когда я встретился с ними в Притынном кабачке; о
других я собрал сведения впоследствии.
Он осторожен и в то же время предприимчив, как лисица; болтлив, как старая женщина, и никогда не проговаривается, а всякого
другого заставит высказаться; впрочем, не прикидывается простачком, как это делают иные хитрецы того же десятка, да ему и трудно
было бы притворяться: я никогда не видывал более проницательных и умных глаз, как его крошечные, лукавые «гляделки» [Орловцы называют глаза гляделками, так же как рот едалом.
Был у меня щенок от нее, отличный щенок, и в Москву везти хотел, да приятель выпросил вместе с ружьем; говорит: в Москве тебе, брат,
будет не до того; там уж пойдет совсем, брат,
другое.
А
был у меня приятель,
друг закадычный, Горностаев Пантелей, — вы не изволите знать?
Но на
другой же день, по непредвиденным обстоятельствам, я должен
был выехать из Москвы и не видался более с Петром Петровичем Каратаевым.
Обед
был назначен к шести часам; я приехал в пять и застал уже великое множество дворян в мундирах, в партикулярных платьях и
других, менее определительных одеждах.
— Договаривайте,
друг мой, эх, договаривайте, — подхватил Лупихин. — Ведь вас, чего доброго, в судьи могут избрать, и изберут, посмотрите. Ну, за вас, конечно,
будут думать заседатели, положим; да ведь надобно ж на всякий случай хоть чужую-то мысль уметь выговорить. Неравно заедет губернатор — спросит: отчего судья заикается? Ну, положим, скажут: паралич приключился; так бросьте ему, скажет, кровь. А оно в вашем положении, согласитесь сами, неприлично.
Я подошел к
другой кровати (их всего
было две в комнате), разделся и лег в серые простыни.
— Оригинал, оригинал! — подхватил он, с укоризной качая головой… — Зовут меня оригиналом… На деле-то оказывается, что нет на свете человека менее оригинального, чем ваш покорнейший слуга. Я, должно
быть, и родился-то в подражание
другому… Ей-богу! Живу я тоже словно в подражание разным мною изученным сочинителям, в поте лица живу; и учился-то я, и влюбился, и женился, наконец, словно не по собственной охоте, словно исполняя какой-то не то долг, не то урок, — кто его разберет!
Тогда времена
были другие…
Сама соседка
была злая баба, с постоянной хрипотой злобы в горле, притеснительное и сварливое существо; из дочерей одна — Вера, ничем не отличалась от обыкновенных уездных барышень,
другая — Софья, я в Софью влюбился.
У обеих сестер
была еще
другая комнатка, общая их спальня, с двумя невинными деревянными кроватками, желтоватыми альбомцами, резедой, с портретами приятелей и приятельниц, рисованных карандашом довольно плохо (между ними отличался один господин с необыкновенно энергическим выражением лица и еще более энергическою подписью, в юности своей возбудивший несоразмерные ожидания, а кончивший, как все мы — ничем), с бюстами Гете и Шиллера, немецкими книгами, высохшими венками и
другими предметами, оставленными на память.
Это
было существо доброе, умное, молчаливое, с теплым сердцем; но, бог знает отчего, от долгого ли житья в деревне, от
других ли каких причин, у ней на дне души (если только
есть дно у души) таилась рана, или, лучше сказать, сочилась ранка, которую ничем не можно
было излечить, да и назвать ее ни она не умела, ни я не мог.
В жену мою до того въелись все привычки старой девицы — Бетховен, ночные прогулки, резеда, переписка с
друзьями, альбомы и прочее, — что ко всякому
другому образу жизни, особенно к жизни хозяйки дома, она никак привыкнуть не могла; а между тем смешно же замужней женщине томиться безыменной тоской и
петь по вечерам «Не буди ты ее на заре».
— Нет, ради Бога, — прервал он меня, — не спрашивайте моего имени ни у меня, ни у
других. Пусть я останусь для вас неизвестным существом, пришибленным судьбою Васильем Васильевичем. Притом же я, как человек неоригинальный, и не заслуживаю особенного имени… А уж если вы непременно хотите мне дать какую-нибудь кличку, так назовите… назовите меня Гамлетом Щигровского уезда. Таких Гамлетов во всяком уезде много, но, может
быть, вы с
другими не сталкивались… Засим прощайте.
Он опять зарылся в свой пуховик, а на
другое утро, когда пришли будить меня, его уж не
было в комнате. Он уехал до зари.
Словно пьяные столкнулись оба — и барин, и единственный его слуга — посреди двора; словно угорелые, завертелись они
друг перед
другом. Ни барин не мог растолковать, в чем
было дело, ни слуга не мог понять, чего требовалось от него. «Беда! беда!» — лепетал Чертопханов. «Беда! беда!» — повторял за ним казачок. «Фонарь! Подай, зажги фонарь! Огня! Огня!» — вырвалось наконец из замиравшей груди Чертопханова. Перфишка бросился в дом.