Неточные совпадения
Четверть часа спустя Федя с фонарем проводил меня
в сарай. Я бросился на душистое сено, собака свернулась у
ног моих; Федя пожелал мне доброй ночи, дверь заскрипела и захлопнулась. Я довольно долго не мог заснуть. Корова подошла к двери, шумно дохнула раза два, собака с достоинством на нее зарычала; свинья прошла мимо, задумчиво хрюкая; лошадь где-то
в близости стала жевать сено и фыркать… я, наконец, задремал.
Ермолай был человек престранного рода: беззаботен, как птица, довольно говорлив, рассеян и неловок с виду; сильно любил выпить, не уживался на месте, на ходу шмыгал
ногами и переваливался с боку на бок — и, шмыгая и переваливаясь, улепетывал верст пятьдесят
в сутки.
Матушка ваша за мною
в город посылали; мы вам кровь пустили, сударыня; теперь извольте почивать, а дня этак через два мы вас, даст Бог, на
ноги поставим».
Федор Михеич по-прежнему сидел
в своем уголку, между окошком и дверью, скромно подобрав
ноги.
К
ногам графа большой серебряный таз поставят с водой; он и смотрит
в воду на голубков.
Через четверть часа мы уже сидели на дощанике Сучка. (Собак мы оставили
в избе под надзором кучера Иегудиила.) Нам не очень было ловко, но охотники народ неразборчивый. У тупого, заднего конца стоял Сучок и «пихался»; мы с Владимиром сидели на перекладине лодки; Ермолай поместился спереди, у самого носа. Несмотря на паклю, вода скоро появилась у нас под
ногами. К счастью, погода была тихая, и пруд словно заснул.
Проклятый дощаник слабо колыхался под нашими
ногами…
В миг кораблекрушения вода нам показалась чрезвычайно холодной, но мы скоро обтерпелись. Когда первый страх прошел, я оглянулся; кругом,
в десяти шагах от нас, росли тростники; вдали, над их верхушками, виднелся берег. «Плохо!» — подумал я.
«Ну, ну, ну!» — грозно кричал на него Ермолай, и Сучок карабкался, болтал
ногами, прыгал и таки выбирался на более мелкое место, но даже
в крайности не решался хвататься за полу моего сюртука.
Но вернуться домой не было никакой возможности, особенно
в ночную пору;
ноги подкашивались подо мной от усталости.
Сидя без шапок и
в старых полушубках на самых бойких клячонках, мчатся они с веселым гиканьем и криком, болтая руками и
ногами, высоко подпрыгивают, звонко хохочут.
Легкая пыль желтым столбом поднимается и несется по дороге; далеко разносится дружный топот, лошади бегут, навострив уши, впереди всех, задравши хвост и беспрестанно меняя
ногу, скачет какой-нибудь рыжий космач, с репейниками
в спутанной гриве.
(Я сам не раз встречал эту Акулину. Покрытая лохмотьями, страшно худая, с черным, как уголь, лицом, помутившимся взором и вечно оскаленными зубами, топчется она по целым часам на одном месте, где-нибудь на дороге, крепко прижав костлявые руки к груди и медленно переваливаясь с
ноги на
ногу, словно дикий зверь
в клетке. Она ничего не понимает, что бы ей ни говорили, и только изредка судорожно хохочет.)
Ноги беспрестанно путались и цеплялись
в длинной траве, пресыщенной горячим солнцем; всюду рябило
в глазах от резкого металлического сверкания молодых, красноватых листьев на деревцах; всюду пестрели голубые гроздья журавлиного гороху, золотые чашечки куриной слепоты, наполовину лиловые, наполовину желтые цветы Ивана-да-Марьи; кое-где, возле заброшенных дорожек, на которых следы колес обозначались полосами красной мелкой травки, возвышались кучки дров, потемневших от ветра и дождя, сложенные саженями; слабая тень падала от них косыми четвероугольниками, — другой тени не было нигде.
Странное какое-то беспокойство овладевает вами
в его доме; даже комфорт вас не радует, и всякий раз, вечером, когда появится перед вами завитый камердинер
в голубой ливрее с гербовыми пуговицами и начнет подобострастно стягивать с вас сапоги, вы чувствуете, что если бы вместо его бледной и сухопарой фигуры внезапно предстали перед вами изумительно широкие скулы и невероятно тупой нос молодого дюжего парня, только что взятого барином от сохи, но уже успевшего
в десяти местах распороть по швам недавно пожалованный нанковый кафтан, — вы бы обрадовались несказанно и охотно бы подверглись опасности лишиться вместе с сапогом и собственной вашей
ноги вплоть до самого вертлюга…
Несколько мужиков
в пустых телегах попались нам навстречу; они ехали с гумна и пели песни, подпрыгивая всем телом и болтая
ногами на воздухе; но при виде нашей коляски и старосты внезапно умолкли, сняли свои зимние шапки (дело было летом) и приподнялись, как бы ожидая приказаний.
Мальчишки
в длинных рубашонках с воплем бежали
в избы, ложились брюхом на высокий порог, свешивали головы, закидывали
ноги кверху и таким образом весьма проворно перекатывались за дверь,
в темные сени, откуда уже и не показывались.
В нескольких шагах от двери, подле грязной лужи,
в которой беззаботно плескались три утки, стояло на коленках два мужика: один — старик лет шестидесяти, другой — малый лет двадцати, оба
в замашных заплатанных рубахах, на босу
ногу и подпоясанные веревками.
Старик вытянул свою темно-бурую, сморщенную шею, криво разинул посиневшие губы, сиплым голосом произнес: «Заступись, государь!» — и снова стукнул лбом
в землю. Молодой мужик тоже поклонился. Аркадий Павлыч с достоинством посмотрел на их затылки, закинул голову и расставил немного
ноги.
— Вот и соврал, — перебил его парень, рябой и белобрысый, с красным галстухом и разорванными локтями, — ты и по пашпорту ходил, да от тебя копейки оброку господа не видали, и себе гроша не заработал: насилу
ноги домой приволок, да с тех пор все
в одном кафтанишке живешь.
Толстяк поправил у себя на голове волосы, кашлянул
в руку, почти совершенно закрытую рукавом сюртука, застегнулся и отправился к барыне, широко расставляя на ходу
ноги.
«Сичас, сичас!» — раздался тоненький голосок, послышался топот босых
ног, засов заскрипел, и девочка, лет двенадцати,
в рубашонке, подпоясанная покромкой, с фонарем
в руке, показалась на пороге.
Он вышел и хлопнул дверью. Я
в другой раз осмотрелся. Изба показалась мне еще печальнее прежнего. Горький запах остывшего дыма неприятно стеснял мне дыхание. Девочка не трогалась с места и не поднимала глаз; изредка поталкивала она люльку, робко наводила на плечо спускавшуюся рубашку; ее голые
ноги висели, не шевелясь.
Мужик глянул на меня исподлобья. Я внутренне дал себе слово во что бы то ни стало освободить бедняка. Он сидел неподвижно на лавке. При свете фонаря я мог разглядеть его испитое, морщинистое лицо, нависшие желтые брови, беспокойные глаза, худые члены… Девочка улеглась на полу у самых его
ног и опять заснула. Бирюк сидел возле стола, опершись головою на руки. Кузнечик кричал
в углу… дождик стучал по крыше и скользил по окнам; мы все молчали.
Иные, сытые и гладкие, подобранные по мастям, покрытые разноцветными попонами, коротко привязанные к высоким кряквам, боязливо косились назад на слишком знакомые им кнуты своих владельцев-барышников; помещичьи кони, высланные степными дворянами за сто, за двести верст, под надзором какого-нибудь дряхлого кучера и двух или трех крепкоголовых конюхов, махали своими длинными шеями, топали
ногами, грызли со скуки надолбы; саврасые вятки плотно прижимались друг к дружке;
в величавой неподвижности, словно львы, стояли широкозадые рысаки с волнистыми хвостами и косматыми лапами, серые
в яблоках, вороные, гнедые.
В улицах, образованных телегами, толпились люди всякого звания, возраста и вида: барышники,
в синих кафтанах и высоких шапках, лукаво высматривали и выжидали покупщиков; лупоглазые, кудрявые цыгане метались взад и вперед, как угорелые, глядели лошадям
в зубы, поднимали им
ноги и хвосты, кричали, бранились, служили посредниками, метали жребий или увивались около какого-нибудь ремонтера
в фуражке и военной шинели с бобром.
Заметьте, что решительно никаких других любезностей за ним не водится; правда, он выкуривает сто трубок Жукова
в день, а играя на биллиарде, поднимает правую
ногу выше головы и, прицеливаясь, неистово ерзает кием по руке, — ну, да ведь до таких достоинств не всякий охотник.
Он принадлежал к числу лошадей, о которых говорят охотники, что «они секут и рубят, и
в полон берут», то есть на ходу вывертывают и выкидывают передними
ногами направо и налево, а вперед мало подвигаются.
Немец заметил страницу, встал, положил книгу
в карман и сел, не без труда, на свою куцую, бракованную кобылу, которая визжала и подбрыкивала от малейшего прикосновения; Архип встрепенулся, задергал разом обоими поводьями, заболтал
ногами и сдвинул наконец с места свою ошеломленную и придавленную лошаденку.
Был невыносимо жаркий июльский день, когда я, медленно передвигая
ноги, вместе с моей собакой поднимался вдоль Колотовского оврага
в направлении Притынного кабачка.
Он бойко поглядывал кругом, подсунув под себя руки, беспечно болтал и постукивал
ногами, обутыми
в щегольские сапоги с оторочкой.
— А кому начать? — спросил он слегка изменившимся голосом у Дикого-Барина, который все продолжал стоять неподвижно посередине комнаты, широко расставив толстые
ноги и почти по локоть засунув могучие руки
в карманы шаровар.
Посередине кабака Обалдуй, совершенно «развинченный» и без кафтана, выплясывал вперепрыжку перед мужиком
в сероватом армяке; мужичок,
в свою очередь, с трудом топотал и шаркал ослабевшими
ногами и, бессмысленно улыбаясь сквозь взъерошенную бороду, изредка помахивал одной рукой, как бы желая сказать: «куда ни шло!» Ничего не могло быть смешней его лица; как он ни вздергивал кверху свои брови, отяжелевшие веки не хотели подняться, а так и лежали на едва заметных, посоловелых, но сладчайших глазках.
— А что, — начал он, продолжая глядеть куда-то
в сторону, качая
ногою и зевая, — давно ты здесь?
Прошло несколько мгновений… Она притихла, подняла голову, вскочила, оглянулась и всплеснула руками; хотела было бежать за ним, но
ноги у ней подкосились — она упала на колени… Я не выдержал и бросился к ней; но едва успела она вглядеться
в меня, как откуда взялись силы — она с слабым криком поднялась и исчезла за деревьями, оставив разбросанные цветы на земле.
Прочие дворяне сидели на диванах, кучками жались к дверям и подле окон; один, уже, немолодой, но женоподобный по наружности помещик, стоял
в уголку, вздрагивал, краснел и с замешательством вертел у себя на желудке печаткою своих часов, хотя никто не обращал на него внимания; иные господа,
в круглых фраках и клетчатых панталонах работы московского портного, вечного цехового мастера Фирса Клюхина, рассуждали необыкновенно развязно и бойко, свободно поворачивая своими жирными и голыми затылками; молодой человек, лет двадцати, подслеповатый и белокурый, с
ног до головы одетый
в черную одежду, видимо робел, но язвительно улыбался…
Меня обносили за столом, холодно и надменно встречали, наконец не замечали вовсе; мне не давали даже вмешиваться
в общий разговор, и я сам, бывало, нарочно поддакивал из-за угла какому-нибудь глупейшему говоруну, который во время оно,
в Москве, с восхищением облобызал бы прах
ног моих, край моей шинели…
Чертопханов закипел, зашипел, ударил лошадь кулаком по голове между ушами, быстрее молнии соскочил наземь, осмотрел лапу у собаки, поплевал на рану, пихнул ее
ногою в бок, чтобы она не пищала, уцепился за холку и вдел
ногу в стремя.
Лошадь задрала морду, подняла хвост и бросилась боком
в кусты; он за ней на одной
ноге вприпрыжку, однако наконец-таки попал
в седло; как исступленный, завертел нагайкой, затрубил
в рог и поскакал.
Турманом слетел Чертопханов с коня, выхватил кинжал, подбежал, растопыря
ноги, к собакам, с яростными заклинаниями вырвал у них истерзанного зайца и, перекосясь всем лицом, погрузил ему
в горло кинжал по самую рукоятку… погрузил и загоготал. Тихон Иваныч показался
в опушке. «Го-го-го-го-го-го-го-го!» — завопил вторично Чертопханов… «Го-го-го-го», — спокойно повторил его товарищ.
Он пихнул его
ногой. Бедняк поднялся тихо, сронил хлеб долой с носа и пошел, словно на цыпочках,
в переднюю, глубоко оскорбленный. И действительно: чужой человек
в первый раз приехал, а с ним вот как поступают.
На жидке не было шапки: он держал ее под мышкой,
ноги он вдел не
в самые стремена, а
в ремни стремян; разорванные полы его кафтана висели с обеих сторон седла.
Ноги — стальные; чтобы он когда спотыкнулся — и
в помине этого не бывало!
— Коли ты царь, — промолвил с расстановкой Чертопханов (а он отроду и не слыхивал о Шекспире), — подай мне все твое царство за моего коня — так и того не возьму! — Сказал, захохотал, поднял Малек-Аделя на дыбы, повернул им на воздухе, на одних задних
ногах, словно волчком или юлою — и марш-марш! Так и засверкал по жнивью. А охотник (князь, говорят, был богатейший) шапку оземь — да как грянется лицом
в шапку! С полчаса так пролежал.
Заря уже занялась, когда он возвратился домой. Образа человеческого не было на нем, грязь покрывала все платье, лицо приняло дикий и страшный вид, угрюмо и тупо глядели глаза. Сиплым шепотом прогнал он от себя Перфишку и заперся
в своей комнате. Он едва держался на
ногах от усталости, но он не лег
в постель, а присел на стул у двери и схватился за голову.
— Ну, посуди, Лейба, друг мой, — ты умный человек: кому, как не старому хозяину, дался бы Малек-Адель
в руки! Ведь он и оседлал его, и взнуздал, и попону с него снял — вон она на сене лежит!.. Просто как дома распоряжался! Ведь всякого другого, не хозяина, Малек-Адель под
ноги бы смял! Гвалт поднял бы такой, всю деревню бы переполошил! Согласен ты со мною?
Тот,бывало, как увидит, что около него нечисто, — сейчас задней
ногой стук
в стенку стойла; а этомуничего — хоть по самое брюхо навали ему навозу.
Чертопханов толкнул его
ногою, примолвив: «Вставай, ворона!» Потом отвязал недоуздок от яслей, снял и сбросил на землю попону — и, грубо повернув
в стойле послушную лошадь, вывел ее вон на двор, а со двора
в поле, к крайнему изумлению сторожа, который никак не мог понять, куда это барин отправляется ночью, с невзнузданною лошадью
в поводу?
Она понижалась все больше и больше, тарантас вырастал из нее, — вот уже показались колеса и конские хвосты, и вот, вздымая сильные и крупные брызги, алмазными — нет, не алмазными — сапфирными снопами разлетавшиеся
в матовом блеске луны, весело и дружно выхватили нас лошади на песчаный берег и пошли по дороге
в гору, вперебивку переступая глянцевитыми мокрыми
ногами.
Я опять высунулся из тарантаса; но я бы мог остаться под навесом балчука, до того теперь явственно, хотя еще издалека, доносился до слуха моего стук тележных колес, людской посвист, бряцанье бубенчиков и даже топот конских
ног; даже пенье и смех почудились мне. Ветер, правда, тянул оттуда, но не было сомненья
в том, что незнакомые проезжие на целую версту, а может и на две, стали к нам ближе.
В телеге перед нами не то сидело, не то лежало человек шесть
в рубахах,
в армяках нараспашку; у двоих на головах не было шапок; большие
ноги в сапогах болтались, свесившись через грядку, руки поднимались, падали зря… тела тряслись…