Неточные совпадения
Водились за ним, правда, некоторые слабости: он, например, сватался за
всех богатых невест в губернии и, получив отказ от руки и от дому, с сокрушенным сердцем доверял свое горе
всем друзьям и знакомым, а родителям невест продолжал посылать в подарок кислые персики и другие сырые произведения своего сада; любил повторять
один и тот же анекдот, который, несмотря на уважение г-на Полутыкина к его достоинствам, решительно никогда никого не смешил; хвалил сочинение Акима Нахимова и повесть Пинну;заикался; называл свою собаку Астрономом; вместо однакоговорил одначеи завел у себя в доме французскую кухню, тайна которой, по понятиям его повара, состояла в полном изменении естественного вкуса каждого кушанья: мясо у этого искусника отзывалось рыбой, рыба — грибами, макароны — порохом; зато ни
одна морковка не попадала в суп, не приняв вида ромба или трапеции.
Мы уселись около стола. Здоровая баба,
одна из его невесток, принесла горшок с молоком.
Все его сыновья поочередно входили в избу.
Всех его расспросов я передать вам не могу, да и незачем; но из наших разговоров я вынес
одно убежденье, которого, вероятно, никак не ожидают читатели, — убежденье, что Петр Великий был по преимуществу русский человек, русский именно в своих преобразованиях.
Он был крайне безобразен, и ни
один праздный дворовый человек не упускал случая ядовито насмеяться над его наружностью; но
все эти насмешки и даже удары Валетка переносил с удивительным хладнокровием.
В этих хоромах жили богатые помещики, и
все у них шло своим порядком, как вдруг, в
одно прекрасное утро,
вся эта благодать сгорела дотла.
Ходил он и двигался без всякого шуму; чихал и кашлял в руку, не без страха; вечно хлопотал и возился втихомолку, словно муравей — и
все для еды, для
одной еды.
Бывало,
вся губерния съезжалась у него, плясала и веселилась на славу, при оглушительном громе доморощенной музыки, трескотне бураков и римских свечей; и, вероятно, не
одна старушка, проезжая теперь мимо запустелых боярских палат, вздохнет и вспомянет минувшие времена и минувшую молодость.
Вот мы
все на цыпочках и вышли вон; горничная
одна осталась на всякий случай.
Вся душа его, добрая и теплая, казалось, была проникнута насквозь, пресыщена
одним чувством.
Владимир отправился к Сучку с Ермолаем. Я сказал им, что буду ждать их у церкви. Рассматривая могилы на кладбище, наткнулся я на почерневшую четырехугольную урну с следующими надписями: на
одной стороне французскими буквами: «Ci gît Théophile Henri, vicomte de Blangy» [Здесь покоится Теофиль Анри, граф Бланжи (фр.).]; на другой: «Под сим камнем погребено тело французского подданного, графа Бланжия; родился 1737, умре 1799 года,
всего жития его было 62 года»; на третьей: «Мир его праху», а на четвертой...
Все кругом быстро чернело и утихало,
одни перепела изредка кричали.
Итак, я лежал под кустиком в стороне и поглядывал на мальчиков. Небольшой котельчик висел над
одним из огней; в нем варились «картошки». Павлуша наблюдал за ним и, стоя на коленях, тыкал щепкой в закипавшую воду. Федя лежал, опершись на локоть и раскинув полы своего армяка. Ильюша сидел рядом с Костей и
все так же напряженно щурился. Костя понурил немного голову и глядел куда-то вдаль. Ваня не шевелился под своей рогожей. Я притворился спящим. Понемногу мальчики опять разговорились.
— Эх вы, вороны! — крикнул Павел, — чего всполохнулись? Посмотрите-ка, картошки сварились. (
Все пододвинулись к котельчику и начали есть дымящийся картофель;
один Ваня не шевельнулся.) Что же ты? — сказал Павел.
— Как же. Перво-наперво она сидела долго, долго, никого не видала и не слыхала… только
все как будто собачка этак залает, залает где-то… Вдруг, смотрит: идет по дорожке мальчик в
одной рубашонке. Она приглянулась — Ивашка Федосеев идет…
Все опять притихли. Павел бросил горсть сухих сучьев на огонь. Резко зачернелись они на внезапно вспыхнувшем пламени, затрещали, задымились и пошли коробиться, приподнимая обожженные концы. Отражение света ударило, порывисто дрожа, во
все стороны, особенно кверху. Вдруг откуда ни возьмись белый голубок, — налетел прямо в это отражение, пугливо повертелся на
одном месте,
весь обливаясь горячим блеском, и исчез, звеня крылами.
— Нет, не видал, и сохрани Бог его видеть; но а другие видели. Вот на днях он у нас мужичка обошел: водил, водил его по лесу, и
все вокруг
одной поляны… Едва-те к свету домой добился.
Они
все спали как убитые вокруг тлеющего костра;
один Павел приподнялся до половины и пристально поглядел на меня.
Мы ехали по широкой распаханной равнине; чрезвычайно пологими волнообразными раскатами сбегали в нее невысокие, тоже распаханные холмы; взор обнимал
всего каких-нибудь пять верст пустынного пространства; вдали небольшие березовые рощи своими округленно зубчатыми верхушками
одни нарушали почти прямую черту небосклона.
Видя, что
все мои усилия заставить его опять разговориться оставались тщетными, я отправился на ссечки. Притом же и жара немного спала; но неудача, или, как говорят у нас, незадача моя, продолжалась, и я с
одним коростелем и с новой осью вернулся в выселки. Уже подъезжая ко двору, Касьян вдруг обернулся ко мне.
Со
всем тем, ехали мы довольно долго; я сидел в
одной коляске с Аркадием Павлычем и под конец путешествия почувствовал тоску смертельную, тем более, что в течение нескольких часов мой знакомец совершенно выдохся и начинал уже либеральничать.
Мы осмотрели гумно, ригу, овины, сараи, ветряную мельницу, скотный двор, зеленя, конопляники;
все было действительно в отличном порядке,
одни унылые лица мужиков приводили меня в некоторое недоумение.
— Вот и соврал, — перебил его парень, рябой и белобрысый, с красным галстухом и разорванными локтями, — ты и по пашпорту ходил, да от тебя копейки оброку господа не видали, и себе гроша не заработал: насилу ноги домой приволок, да с тех пор
все в
одном кафтанишке живешь.
И
все расхохотались, иные запрыгали. Громче
всех заливался
один мальчишка лет пятнадцати, вероятно, сын аристократа между дворней: он носил жилет с бронзовыми пуговицами, галстух лилового цвета и брюшко уже успел отрастить.
— А мне что?
Все едино — пропадать; куда я без лошади пойду? Пришиби —
один конец; что с голоду, что так —
все едино. Пропадай
все: жена, дети — околевай
все… А до тебя, погоди, доберемся!
— Ну, хорошо, хорошо, ступай… Прекрасный человек, — продолжал Мардарий Аполлоныч, глядя ему вслед, — очень я им доволен;
одно — молод еще.
Всё проповеди держит, да вот вина не пьет. Но вы-то как, мой батюшка?.. Что вы, как вы? Пойдемте-ка на балкон — вишь, вечер какой славный.
Несчастные куры, как теперь помню, две крапчатые и
одна белая с хохлом, преспокойно продолжали ходить под яблонями, изредка выражая свои чувства продолжительным крехтаньем, как вдруг Юшка, без шапки, с палкой в руке, и трое других совершеннолетних дворовых,
все вместе дружно ринулись на них.
Чьи это куры, чьи это куры?» Наконец
одному дворовому человеку удалось поймать хохлатую курицу, придавив ее грудью к земле, и в то же самое время через плетень сада, с улицы, перескочила девочка лет одиннадцати,
вся растрепанная и с хворостиной в руке.
Особенность поручика Хлопакова состоит в том, что он в продолжение года, иногда двух, употребляет постоянно
одно и то же выражение, кстати и некстати, выражение нисколько не забавное, но которое, бог знает почему,
всех смешит.
— Эк! — одобрительно крякнул
всем животом толстенький купец, сидевший в уголку за шатким столиком на
одной ножке, крякнул и оробел. Но, к счастью, никто его не заметил. Он отдохнул и погладил бородку.
Особенно любит она глядеть на игры и шалости молодежи; сложит руки под грудью, закинет голову, прищурит глаза и сидит, улыбаясь, да вдруг вздохнет и скажет: «Ах вы, детки мои, детки!..» Так, бывало, и хочется подойти к ней, взять ее за руку и сказать: «Послушайте, Татьяна Борисовна, вы себе цены не знаете, ведь вы, при
всей вашей простоте и неучености, — необыкновенное существо!»
Одно имя ее звучит чем-то знакомым, приветным, охотно произносится, возбуждает дружелюбную улыбку.
Она, изволите видеть, вздумала окончательно развить, довоспитать такую, как она выражалась, богатую природу и, вероятно, уходила бы ее, наконец, совершенно, если бы, во-первых, недели через две не разочаровалась «вполне» насчет приятельницы своего брата, а во-вторых, если бы не влюбилась в молодого проезжего студента, с которым тотчас же вступила в деятельную и жаркую переписку; в посланиях своих она, как водится, благословляла его на святую и прекрасную жизнь, приносила «
всю себя» в жертву, требовала
одного имени сестры, вдавалась в описания природы, упоминала о Гете, Шиллере, Беттине и немецкой философии — и довела наконец бедного юношу до мрачного отчаяния.
Ибо у нас уже так на Руси заведено:
одному искусству человек предаваться не может, — подавай ему
все.
Много других еще примеров в голову приходит, — да
всего не перескажешь. Ограничусь
одним.
Много видал он на своем веку, пережил не
один десяток мелких дворян, заезжавших к нему за «очищенным», знает
все, что делается на сто верст кругом, и никогда не пробалтывается, не показывает даже виду, что ему и то известно, чего не подозревает самый проницательный становой.
Все его семейство состоит из
одного сынишки, в котором он души не чает и который, воспитанный таким отцом, вероятно пойдет далеко.
«Не
одна во поле дороженька пролегала», — пел он, и
всем нам сладко становилось и жутко.
Он находился в том милом состоянии окончательно подгулявшего человека, когда всякий прохожий, взглянув ему в лицо, непременно скажет: «Хорош, брат, хорош!» Моргач,
весь красный, как рак, и широко раздув ноздри, язвительно посмеивался из угла;
один Николай Иваныч, как и следует истинному целовальнику, сохранял свое неизменное хладнокровие.
Листва на березах была еще почти
вся зелена, хотя заметно побледнела; лишь кое-где стояла
одна, молоденькая,
вся красная или
вся золотая, и надобно было видеть, как она ярко вспыхивала на солнце, когда его лучи внезапно пробивались, скользя и пестрея, сквозь частую сетку тонких веток, только что смытых сверкающим дождем.
Ни
одной птицы не было слышно:
все приютились и замолкли; лишь изредка звенел стальным колокольчиком насмешливый голосок синицы.
(Детски веселая улыбка промчалась по лицам
всех гостей; у
одного помещика даже благодарность заиграла во взоре.) «Ибо молодые люди глупы».
Но и тут я встречал оригинальных, самобытных людей: иной, как себя ни ломал, как ни гнул себя в дугу, а
все природа брала свое;
один я, несчастный, лепил самого себя, словно мягкий воск, и жалкая моя природа ни малейшего не оказывала сопротивления!
Одно меня смущало: в самые, как говорится, мгновения неизъяснимого блаженства у меня отчего-то
все под ложечкой сосало и тоскливая, холодная дрожь пробегала по желудку.
Посмотри-ка на настоящих ратоборцев на этом поприще: им это нипочем; напротив, только этого им и нужно; иной двадцатый год работает языком и
все в
одном направлении…
У обеих сестер была еще другая комнатка, общая их спальня, с двумя невинными деревянными кроватками, желтоватыми альбомцами, резедой, с портретами приятелей и приятельниц, рисованных карандашом довольно плохо (между ними отличался
один господин с необыкновенно энергическим выражением лица и еще более энергическою подписью, в юности своей возбудивший несоразмерные ожидания, а кончивший, как
все мы — ничем), с бюстами Гете и Шиллера, немецкими книгами, высохшими венками и другими предметами, оставленными на память.
Но мое полудобровольное ослепление
все еще продолжалось: не хотелось, знаете, самого себя «заушить»; наконец в
одно прекрасное утро я открыл глаза.
Вечные тревоги, мучительная борьба с холодом и голодом, тоскливое уныние матери, хлопотливое отчаяние отца, грубые притеснения хозяев и лавочника —
все это ежедневное, непрерывное горе развило в Тихоне робость неизъяснимую: при
одном виде начальника он трепетал и замирал, как пойманная птичка.
Она ни разу не доводила его до отчаяния, не заставляла испытать постыдных мук голода, но мыкала им по
всей России, из Великого-Устюга в Царево-Кокшайск, из
одной унизительной и смешной должности в другую: то жаловала его в «мажордомы» к сварливой и желчной барыне-благодетельнице, то помещала в нахлебники к богатому скряге-купцу, то определяла в начальники домашней канцелярии лупоглазого барина, стриженного на английский манер, то производила в полудворецкие, полушуты к псовому охотнику…
Сколько раз наедине, в своей комнате, отпущенный наконец «с Богом» натешившейся всласть ватагою гостей, клялся он,
весь пылая стыдом, с холодными слезами отчаяния на глазах, на другой же день убежать тайком, попытать своего счастия в городе, сыскать себе хоть писарское местечко или уж за
один раз умереть с голоду на улице.
Маша остановилась и обернулась к нему лицом. Она стояла спиною к свету — и казалась
вся черная, словно из темного дерева вырезанная.
Одни белки глаз выделялись серебряными миндалинами, а сами глаза — зрачки — еще более потемнели.
— Коли ты царь, — промолвил с расстановкой Чертопханов (а он отроду и не слыхивал о Шекспире), — подай мне
все твое царство за моего коня — так и того не возьму! — Сказал, захохотал, поднял Малек-Аделя на дыбы, повернул им на воздухе, на
одних задних ногах, словно волчком или юлою — и марш-марш! Так и засверкал по жнивью. А охотник (князь, говорят, был богатейший) шапку оземь — да как грянется лицом в шапку! С полчаса так пролежал.