Исполнение своего намерения Иван Петрович начал с того, что одел сына по-шотландски; двенадцатилетний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьим пером на складном картузе; шведку заменил молодой швейцарец, изучивший гимнастику до совершенства; музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные науки, международное право, математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот чем должен был заниматься будущий «человек»; его будили в четыре часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли бегать вокруг высокого столба на веревке; ел он раз в день
по одному блюду; ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя, в твердости воли и каждый вечер вносил в особую книгу отчет прошедшего дня и свои впечатления, а Иван Петрович, с своей стороны, писал ему наставления по-французски, в которых он называл его mon fils [Мой сын (фр.).] и говорил ему vous.
Неточные совпадения
Ну, а молодец ты, молодец; чай, по-прежнему десять пудов
одной рукой поднимаешь?
Старик особенно не жаловал Вольтера да еще «изувера» Дидерота, хотя ни
одной строки из их сочинений не прочел: читать было не
по его части.
Случилось так, что в числе горничных Анны Павловны находилась
одна очень хорошенькая девушка, с ясными кроткими глазками и тонкими чертами лица,
по имени Маланья, умница и скромница.
Но — чудное дело! превратившись в англомана, Иван Петрович стал в то же время патриотом,
по крайней мере он называл себя патриотом, хотя Россию знал плохо, не придерживался ни
одной русской привычки и по-русски изъяснялся странно: в обыкновенной беседе речь его, неповоротливая и вялая, вся пестрела галлицизмами; но чуть разговор касался предметов важных, у Ивана Петровича тотчас являлись выражения вроде: «оказать новые опыты самоусердия», «сие не согласуется с самою натурою обстоятельства» и т.д. Иван Петрович привез с собою несколько рукописных планов, касавшихся до устройства и улучшения государства; он очень был недоволен всем, что видел, — отсутствие системы в особенности возбуждало его желчь.
В доме точно произошли некоторые перемены: приживальщики и тунеядцы подверглись немедленному изгнанию; в числе их пострадали две старухи,
одна — слепая, другая — разбитая параличом, да еще дряхлый майор очаковских времен, которого,
по причине его действительно замечательной жадности, кормили
одним черным хлебом да чечевицей.
Иван Петрович большую часть года проводил в Лавриках (так называлось главное его родовое имение), а
по зимам приезжал в Москву
один, останавливался в трактире, прилежно посещал клуб, ораторствовал и развивал свои планы в гостиных и более чем когда-либо держался англоманом, брюзгой и государственным человеком.
Тогда он взял с собою сына и целых три года проскитался
по России от
одного доктора к другому, беспрестанно переезжая из города в город и приводя в отчаяние врачей, сына, прислугу своим малодушием и нетерпением.
Отец Варвары Павловны, Павел Петрович Коробьин, генерал-майор в отставке, весь свой век провел в Петербурге на службе, слыл в молодости ловким танцором и фрунтовиком, находился,
по бедности, адъютантом при двух-трех невзрачных генералах, женился на дочери
одного из них, взяв тысяч двадцать пять приданого, до тонкости постиг всю премудрость учений и смотров; тянул, тянул лямку и, наконец, годиков через двадцать добился генеральского чина, получил полк.
Варвара Павловна повела свою атаку весьма искусно; не выдаваясь вперед, по-видимому вся погруженная в блаженство медовых месяцев, в деревенскую тихую жизнь, в музыку и чтение, она понемногу довела Глафиру до того, что та в
одно утро вбежала, как бешеная, в кабинет Лаврецкого и, швырнув связку ключей на стол, объявила, что не в силах больше заниматься хозяйством и не хочет оставаться в деревне.
Он едва держался на ногах, тело его изнемогало, а он и не чувствовал усталости, — зато усталость брала свое: он сидел, глядел и ничего не понимал; не понимал, что с ним такое случилось, отчего он очутился
один, с одеревенелыми членами, с горечью во рту, с камнем на груди, в пустой незнакомой комнате; он не понимал, что заставило ее, Варю, отдаться этому французу и как могла она, зная себя неверной, быть по-прежнему спокойной, по-прежнему ласковой и доверчивой с ним! «Ничего не понимаю! — шептали его засохшие губы.
В гостиной Лаврецкий застал Марью Дмитриевну
одну. От нее пахло одеколоном и мятой. У ней,
по ее словам, болела голова, и ночь она провела беспокойно. Она приняла его с обычною своею томной любезностью и понемногу разговорилась.
«Квас неси», — повторяет тот же бабий голос, — и вдруг находит тишина мертвая; ничто не стукнет, не шелохнется; ветер листком не шевельнет; ласточки несутся без крика
одна за другой
по земле, и печально становится на душе от их безмолвного налета.
Лаврецкий остался
один на крыльце — и пристально глядел вдаль
по дороге, пока тарантас не скрылся из виду.
— Об
одном только прошу я вас, — промолвил он, возвращаясь к Лизе, — не решайтесь тотчас, подождите, подумайте о том, что я вам сказал. Если б даже вы не поверили мне, если б вы решились на брак
по рассудку, — и в таком случае не за господина Паншина вам выходить: он не может быть вашим мужем… Не правда ли, вы обещаетесь мне не спешить?
Марья Дмитриевна, в сущности, не много больше мужа занималась Лизой, хотя она и хвасталась перед Лаврецким, что
одна воспитала детей своих: она одевала ее, как куколку, при гостях гладила ее
по головке и называла в глаза умницей и душкой — и только: ленивую барыню утомляла всякая постоянная забота.
Это
одно брошенное слово: «Venez!» — мгновенно, как бы
по волшебству, изменило всю наружность Паншина.
— Я не хочу спать, мамаша, — ответишь ей, и неясные, но сладкие грезы наполняют воображение, здоровый детский сон смыкает веки, и через минуту забудешься и спишь до тех пор, пока не разбудят. Чувствуешь, бывало, впросонках, что чья-то нежная рука трогает тебя;
по одному прикосновению узнаешь ее и еще во сне невольно схватишь эту руку и крепко, крепко прижмешь ее к губам.
Неточные совпадения
Хлестаков. Оробели? А в моих глазах точно есть что-то такое, что внушает робость.
По крайней мере, я знаю, что ни
одна женщина не может их выдержать, не так ли?
Городничий (бьет себя
по лбу).Как я — нет, как я, старый дурак? Выжил, глупый баран, из ума!.. Тридцать лет живу на службе; ни
один купец, ни подрядчик не мог провести; мошенников над мошенниками обманывал, пройдох и плутов таких, что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду. Трех губернаторов обманул!.. Что губернаторов! (махнул рукой)нечего и говорить про губернаторов…
Городничий. Да, он отправился на
один день
по весьма важному делу.
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В
одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч —
по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
Хлестаков, молодой человек лет двадцати трех, тоненький, худенький; несколько приглуповат и, как говорят, без царя в голове, —
один из тех людей, которых в канцеляриях называют пустейшими. Говорит и действует без всякого соображения. Он не в состоянии остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли. Речь его отрывиста, и слова вылетают из уст его совершенно неожиданно. Чем более исполняющий эту роль покажет чистосердечия и простоты, тем более он выиграет. Одет
по моде.