Неточные совпадения
Марья Дмитриевна наследовала Покровское, но недолго жила в нем;
на второй же год после ее свадьбы с Калитиным, который в несколько
дней успел покорить ее сердце, Покровское было променено
на другое имение, гораздо более доходное, но некрасивое и без усадьбы, и в то же время Калитин приобрел дом в городе О…, где и поселился с женою
на постоянное жительство.
Он много написал
на своем веку — и ему не удалось увидеть ни одного своего произведения изданным; не умел он приняться за
дело, как следовало, поклониться кстати, похлопотать вовремя.
— А мы без вас принялись было за бетховенскую сонату, — продолжал Паншин, любезно взяв его за талию и светло улыбаясь, — но
дело совсем
на лад не пошло. Вообразите, я не мог две ноты сряду взять верно.
Отцу не нравились его столичные привычки, его фраки, жабо, книги, его флейта, его опрятность, в которой недаром чуялась ему гадливость; он то и
дело жаловался и ворчал
на сына.
В другое время он, вероятно, не обратил бы внимания
на такое маловажное
дело; но он давно злился
на сына и обрадовался случаю пристыдить петербургского мудреца и франта.
«Изувер Дидерот опять
на сцене, — подумал он, — так пущу же я его в
дело, постойте; я вас всех удивлю».
Произнеся эти слова, Иван Петрович, бесспорно, достиг своей цели: он до того изумил Петра Андреича, что тот глаза вытаращил и онемел
на мгновенье; но тотчас же опомнился и как был в тулупчике
на беличьем меху и в башмаках
на босу ногу, так и бросился с кулаками
на Ивана Петровича, который, как нарочно, в тот
день причесался а la Titus и надел новый английский синий фрак, сапоги с кисточками и щегольские лосиные панталоны в обтяжку.
На другой
день Иван Петрович написал язвительно холодное и учтивое письмо Петру Андреичу, а сам отправился в деревню, где жил его троюродный брат Дмитрий Пестов, с своею сестрой, уже знакомою читателям, Марфой Тимофеевной.
За несколько
дней до кончины, уже не вставая с постели, с робкими слезинками
на погасающих глазах, объявила она мужу при духовнике, что желает повидаться и проститься с невесткой, благословить внука.
Что же до хозяйства, до управления имениями (Глафира Петровна входила и в эти
дела), то, несмотря
на неоднократно выраженное Иваном Петровичем намерение: вдохнуть новую жизнь в этот хаос, — все осталось по-старому, только оброк кой-где прибавился, да барщина стала потяжелее, да мужикам запретили обращаться прямо к Ивану Петровичу: патриот очень уж презирал своих сограждан.
Бывало, сидит он в уголку с своими «Эмблемами» — сидит… сидит; в низкой комнате пахнет гераниумом, тускло горит одна сальная свечка, сверчок трещит однообразно, словно скучает, маленькие стенные часы торопливо чикают
на стене, мышь украдкой скребется и грызет за обоями, а три старые
девы, словно Парки, молча и быстро шевелят спицами, тени от рук их то бегают, то странно дрожат в полутьме, и странные, также полутемные мысли роятся в голове ребенка.
Исполнение своего намерения Иван Петрович начал с того, что одел сына по-шотландски; двенадцатилетний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьим пером
на складном картузе; шведку заменил молодой швейцарец, изучивший гимнастику до совершенства; музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные науки, международное право, математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот чем должен был заниматься будущий «человек»; его будили в четыре часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли бегать вокруг высокого столба
на веревке; ел он раз в
день по одному блюду; ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя, в твердости воли и каждый вечер вносил в особую книгу отчет прошедшего
дня и свои впечатления, а Иван Петрович, с своей стороны, писал ему наставления по-французски, в которых он называл его mon fils [Мой сын (фр.).] и говорил ему vous.
Молодой Лаврецкий собирался ехать в Москву, подготовиться в университет, — неожиданное, новое бедствие обрушилось
на голову Ивана Петровича: он ослеп, и ослеп безнадежно, в один
день.
Он молился, роптал
на судьбу, бранил себя, бранил политику, свою систему, бранил все, чем хвастался и кичился, все, что ставил некогда сыну в образец; твердил, что ни во что не верит, и молился снова; не выносил ни одного мгновенья одиночества и требовал от своих домашних, чтобы они постоянно,
днем и ночью, сидели возле его кресел и занимали его рассказами, которые он то и
дело прерывал восклицаниями: «Вы все врете — экая чепуха!»
Прорвалась, наконец, искусственно возведенная плотина: он и дрожал, и горел, и
на другой же
день отправился к Михалевичу.
Целых пять
дней боролся он с своею робостью;
на шестой
день молодой спартанец надел новенький мундир и отдался в распоряжение Михалевичу, который, будучи своим человеком, ограничился тем, что причесал себе волосы, — и оба отправились к Коробьиным.
Тут бы ему отдохнуть и упрочить, не спеша, свое благосостояние; он
на это и рассчитывал, да немножко неосторожно повел
дело: он придумал было новое средство пустить в оборот казенные деньги, — средство оказалось отличное, но он не вовремя поскупился:
на него донесли; вышла более чем неприятная, вышла скверная история.
Года два потолкался он еще в Петербурге, в надежде, не наскочит ли
на него тепленькое статское место; но место
на него не наскакивало; дочь вышла из института, расходы увеличивались с каждым
днем…
В тот же
день она удалилась в свою деревеньку, а через неделю прибыл генерал Коробьин и, с приятною меланхолией во взглядах и движениях, принял управление всем имением
на свои руки.
На другое утро, после описанного нами
дня, часу в десятом, Лаврецкий всходил
на крыльцо калитинского дома. Ему навстречу вышла Лиза в шляпке и в перчатках.
На другой
день Лаврецкий встал довольно рано, потолковал со старостой, побывал
на гумне, велел снять цепь с дворовой собаки, которая только полаяла немного, но даже не отошла от своей конуры, — и, вернувшись домой, погрузился в какое-то мирное оцепенение, из которого не выходил целый
день.
«Вот когда я попал
на самое
дно реки», — сказал он самому себе не однажды.
Вот он перестал, а комар все пищит; сквозь дружное, назойливо жалобное жужжанье мух раздается гуденье толстого шмеля, который то и
дело стучится головой о потолок; петух
на улице закричал, хрипло вытягивая последнюю ноту, простучала телега,
на деревне скрипят ворота.
На женскую любовь ушли мои лучшие года, — продолжает думать Лаврецкий, — пусть же вытрезвит меня здесь скука, пусть успокоит меня, подготовит к тому, чтобы и я умел не спеша делать
дело».
В то самое время в других местах
на земле кипела, торопилась, грохотала жизнь; здесь та же жизнь текла неслышно, как вода по болотным травам; и до самого вечера Лаврецкий не мог оторваться от созерцания этой уходящей, утекающей жизни; скорбь о прошедшем таяла в его душе как весенний снег, — и странное
дело! — никогда не было в нем так глубоко и сильно чувство родины.
Лаврецкий похвалил его, заставил кое-что повторить и, уезжая, пригласил его к себе погостить
на несколько
дней.
— Постойте, — неожиданно крикнул ей вслед Лаврецкий. — У меня есть до вашей матушки и до вас великая просьба: посетите меня
на моем новоселье. Вы знаете, я завел фортепьяно; Лемм гостит у меня; сирень теперь цветет; вы подышите деревенским воздухом и можете вернуться в тот же
день, — согласны вы?
Михалевич уехал
на другой
день, как ни удерживал его Лаврецкий.
После обеда Лемм достал из заднего кармана фрака, куда он то и
дело запускал руку, небольшой сверток нотной бумаги и, сжав губы, молча положил его
на фортепьяно.
Марья Дмитриевна в тот же
день отозвалась о нем Федору Иванычу следующей фразой
на институтско-французском языке: «Il n’y a plus maintenant de ces gens comme ça comme autrefois».
Лаврецкому такое множество народа было не по нутру; особенно сердила его Беленицына, которая то и
дело глядела
на него в лорнет.
Марья Дмитриевна не слишком ласково приняла Лаврецкого, когда он явился к ней
на следующий
день. «Вишь, повадился», — подумала она. Он ей сам по себе не очень нравился, да и Паншин, под влиянием которого она находилась, весьма коварно и небрежно похвалил его накануне. Так как она не считала его гостем и не полагала нужным занимать родственника, почти домашнего человека, то и получаса не прошло, как он уже шел с Лизой в саду по аллее. Леночка и Шурочка бегали в нескольких шагах от них по цветнику.
—
На другой
день после вашего посещения.
Давно ли находился он в состоянии «мирного оцепенения»? давно ли чувствовал себя, как он выражался,
на самом
дне реки?
Он чувствовал, что в течение трех последних
дней он стал глядеть
на нее другими глазами; он вспомнил, как, возвращаясь домой и думая о ней в тиши ночи, он говорил самому себе: «Если бы!..» Это «если бы», отнесенное им к прошедшему, к невозможному, сбылось, хоть и не так, как он полагал, — но одной его свободы было мало.
Лаврецкий не был молодым человеком; он не мог долго обманываться
на счет чувства, внушенного ему Лизой; он окончательно в тот же
день убедился в том, что полюбил ее.
Он нашел в ней перемену: она стала как будто задумчивее, попеняла ему за отсутствие и спросила его, не пойдет ли он
на другой
день к обедне?
(
На другой
день было воскресенье.)
На другой
день Лаврецкий отправился к обедне.
Иногда он сам себе становился гадок: «Что это я, — думал он, — жду, как ворон крови, верной вести о смерти жены!» К Калитиным он ходил каждый
день; но и там ему не становилось легче: хозяйка явно дулась
на него, принимала его из снисхождения...
На следующий
день Лаврецкий приехал к Калитиным после обеда и застал у них все приготовления ко всенощной.
После томительно жаркого
дня наступил такой прекрасный вечер, что Марья Дмитриевна, несмотря
на свое отвращение к сквозному ветру, велела отворить все окна и двери в сад и объявила, что в карты играть не станет, что в такую погоду в карты играть грех, а должно наслаждаться природой.
Заваленный
делами, постоянно озабоченный приращением своего состояния, желчный, резкий, нетерпеливый, он не скупясь давал деньги
на учителей, гувернеров,
на одежду и прочие нужды детей; но терпеть не мог, как он выражался, нянчиться с писклятами, — да и некогда ему было нянчиться с ними: он работал, возился с
делами, спал мало, изредка играл в карты, опять работал; он сам себя сравнивал с лошадью, запряженной в молотильную машину.
Раз как-то, в жаркий летний
день, барыня заехала к себе
на скотный двор.
Бывало, Агафья, вся в черном, с темным платком
на голове, с похудевшим, как воск прозрачным, но все еще прекрасным и выразительным лицом, сидит прямо и вяжет чулок; у ног ее,
на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится над какой-нибудь работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья; а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие пречистой
девы, житие отшельников, угодников божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, — и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как
на тех местах, где кровь их падала, цветы вырастали.
На следующий
день, часу в двенадцатом, Лаврецкий отправился к Калитиным.
Варвара Павловна постояла некоторое время
на месте, слегка повела плечами, отнесла девочку в другую комнату,
раздела и уложила ее. Потом она достала книжку, села у лампы, подождала около часу и, наконец, сама легла в постель.
— Eh bien, Justine, [Да так, Жюстина (фр.).] — возразила она, — он очень постарел, но, мне кажется, он все такой же добрый. Подайте мне перчатки
на ночь, приготовьте к завтрашнему
дню серое платье доверху; да не забудьте бараньих котлет для Ады… Правда, их здесь трудно найти; но надо постараться.
Лаврецкий опять бросился
на диванчик, и опять со
дна его души зашевелился горестный смех.
Один Гедеоновский оживлял беседу своими рассказами, хотя то и
дело трусливо посматривал
на Марфу Тимофеевну и перхал, — перхота нападала
на него всякий раз, когда он в ее присутствии собирался лгать, — но она ему не мешала, не перебивала его.