Неточные совпадения
Как человек, не чуждый художеству, он чувствовал в себе и жар, и некоторое увлечение, и восторженность, и вследствие этого позволял себе разные отступления от правил: кутил, знакомился с
лицами, не принадлежавшими
к свету, и вообще держался вольно и просто; но в душе он был холоден и хитер, и во время самого буйного кутежа его умный карий глазок все караулил и высматривал; этот смелый, этот свободный юноша никогда не мог забыться и увлечься вполне.
И Лемм уторопленным шагом направился
к воротам, в которые входил какой-то незнакомый ему господин, в сером пальто и широкой соломенной шляпе. Вежливо поклонившись ему (он кланялся всем новым
лицам в городе О…; от знакомых он отворачивался на улице — такое уж он положил себе правило), Лемм прошел мимо и исчез за забором. Незнакомец с удивлением посмотрел ему вслед и, вглядевшись в Лизу, подошел прямо
к ней.
Она уже не могла говорить, уже могильные тени ложились на ее
лицо, но черты ее по-прежнему выражали терпеливое недоумение и постоянную кротость смирения; с той же немой покорностью глядела она на Глафиру, и как Анна Павловна на смертном одре поцеловала руку Петра Андреича, так и она приложилась
к Глафириной руке, поручая ей, Глафире, своего единственного сына.
Коротко остриженные волосы, накрахмаленное жабо, долгополый гороховый сюртук со множеством, воротничков, кислое выражение
лица, что-то резкое и вместе равнодушное в обращении, произношение сквозь зубы, деревянный внезапный хохот, отсутствие улыбки, исключительно политический и политико-экономический разговор, страсть
к кровавым ростбифам и портвейну — все в нем так и веяло Великобританией; весь он казался пропитан ее духом.
Лаврецкий слегка обернулся
к нему
лицом и стал глядеть на него.
Пока она соображала, какой бы назначить день, Лаврецкий подошел
к Лизе и, все еще взволнованный, украдкой шепнул ей: «Спасибо, вы добрая девушка; я виноват…» И ее бледное
лицо заалелось веселой и стыдливой улыбкой; глаза ее тоже улыбнулись, — она до того мгновенья боялась, не оскорбила ли она его.
В другой раз Лаврецкий, сидя в гостиной и слушая вкрадчивые, но тяжелые разглагольствования Гедеоновского, внезапно, сам не зная почему, оборотился и уловил глубокий, внимательный, вопросительный взгляд в глазах Лизы… Он был устремлен на него, этот загадочный взгляд. Лаврецкий целую ночь потом о нем думал. Он любил не как мальчик, не
к лицу ему было вздыхать и томиться, да и сама Лиза не такого рода чувство возбуждала; но любовь на всякий возраст имеет свои страданья, — и он испытал их вполне.
Ее плечи начали слегка вздрагивать, пальцы бледных рук крепче прижались
к лицу.
Лизу сперва испугало серьезное и строгое
лицо новой няни; но она скоро привыкла
к ней и крепко полюбила.
Лицо выскочившего
к нему навстречу камердинера показалось ему странным.
Ему навстречу с дивана поднялась дама в черном шелковом платье с воланами и, поднеся батистовый платок
к бледному
лицу, переступила несколько шагов, склонила тщательно расчесанную, душистую голову — и упала
к его ногам…
Он застал жену за завтраком, Ада, вся в буклях, в беленьком платьице с голубыми ленточками, кушала баранью котлетку. Варвара Павловна тотчас встала, как только Лаврецкий вошел в комнату, и с покорностью на
лице подошла
к нему. Он попросил ее последовать за ним в кабинет, запер за собою дверь и начал ходить взад и вперед; она села, скромно положила одну руку на другую и принялась следить за ним своими все еще прекрасными, хотя слегка подрисованными, глазами.
Варвара Павловна поднесла вышитый платок
к лицу.
Он выслушал ее до конца, стоя
к ней боком и надвинув на лоб шляпу; вежливо, но измененным голосом спросил ее: последнее ли это ее слово и не подал ли он чем-нибудь повода
к подобной перемене в ее мыслях? потом прижал руку
к глазам, коротко и отрывисто вздохнул и отдернул руку от
лица.
Она отправилась в свою комнату. Но не успела она еще отдохнуть от объяснения с Паншиным и с матерью, как на нее опять обрушилась гроза, и с такой стороны, откуда она меньше всего ее ожидала. Марфа Тимофеевна вошла
к ней в комнату и тотчас захлопнула за собой дверь.
Лицо старушки было бледно, чепец набоку, глаза ее блестели, руки, губы дрожали. Лиза изумилась: она никогда еще не видала своей умной и рассудительной тетки в таком состоянии.
Она села играть в карты с нею и Гедеоновским, а Марфа Тимофеевна увела Лизу
к себе наверх, сказав, что на ней
лица нету, что у ней, должно быть, болит голова.
Лиза прислонилась
к спинке кресла и тихо занесла себе руки на
лицо; Лаврецкий остался, где был.
— Зато женщины умеют ценить доброту и великодушие, — промолвила Варвара Павловна и, тихонько опустившись на колени перед Марьей Дмитриевной, обняла ее полный стан руками и прижалась
к ней
лицом.
Лицо это втихомолку улыбалось, а у Марьи Дмитриевны опять закапали слезы.
Такое горькое горе сказывалось в его
лице, во всех его движениях, что Лаврецкий решился подойти
к нему и спросить его, что с ним.
Чиновник в нем взял решительный перевес над художником; его все еще моложавое
лицо пожелтело, волосы поредели, и он уже не поет, не рисует, но втайне занимается литературой: написал комедийку, вроде «пословиц», и так как теперь все пишущие непременно «выводят» кого-нибудь или что-нибудь, то и он вывел в ней кокетку и читает ее исподтишка двум-трем благоволящим
к нему дамам.
Он утих и —
к чему таить правду? — постарел не одним
лицом и телом, постарел душою; сохранить до старости сердце молодым, как говорят иные, и трудно и почти смешно; тот уже может быть доволен, кто не утратил веры в добро, постоянство воли, охоты
к деятельности.
Лаврецкий вышел из дома в сад, сел на знакомой ему скамейке — и на этом дорогом месте, перед
лицом того дома, где он в последний раз напрасно простирал свои руки
к заветному кубку, в котором кипит и играет золотое вино наслажденья, — он, одинокий, бездомный странник, под долетавшие до него веселые клики уже заменившего его молодого поколения, — оглянулся на свою жизнь.
Перебираясь с клироса на клирос, она прошла близко мимо него, прошла ровной, торопливо-смиренной походкой монахини — и не взглянула на него; только ресницы обращенного
к нему глаза чуть-чуть дрогнули, только еще ниже наклонила она свое исхудалое
лицо — и пальцы сжатых рук, перевитые четками, еще крепче прижались друг
к другу.
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки говорили:"Хитер, прохвост, твой бред, но есть и другой бред, который, пожалуй, похитрей твоего будет". Да; это был тоже бред, или, лучше сказать, тут встали
лицом к лицу два бреда: один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной своей независимости от первого.
Неточные совпадения
По правую сторону его жена и дочь с устремившимся
к нему движеньем всего тела; за ними почтмейстер, превратившийся в вопросительный знак, обращенный
к зрителям; за ним Лука Лукич, потерявшийся самым невинным образом; за ним, у самого края сцены, три дамы, гостьи, прислонившиеся одна
к другой с самым сатирическим выраженьем
лица, относящимся прямо
к семейству городничего.
Лука стоял, помалчивал, // Боялся, не наклали бы // Товарищи в бока. // Оно быть так и сталося, // Да
к счастию крестьянина // Дорога позагнулася — //
Лицо попово строгое // Явилось на бугре…
Гаврило Афанасьевич // Из тарантаса выпрыгнул, //
К крестьянам подошел: // Как лекарь, руку каждому // Пощупал, в
лица глянул им, // Схватился за бока // И покатился со смеху… // «Ха-ха! ха-ха! ха-ха! ха-ха!» // Здоровый смех помещичий // По утреннему воздуху // Раскатываться стал…
Бурмистр потупил голову, // — Как приказать изволите! // Два-три денька хорошие, // И сено вашей милости // Все уберем, Бог даст! // Не правда ли, ребятушки?.. — // (Бурмистр воротит
к барщине // Широкое
лицо.) // За барщину ответила // Проворная Орефьевна, // Бурмистрова кума: // — Вестимо так, Клим Яковлич. // Покуда вёдро держится, // Убрать бы сено барское, // А наше — подождет!
И, сказав это, вывел Домашку
к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху и животами охнули. Стояла она перед ними, та же немытая, нечесаная, как прежде была; стояла, и хмельная улыбка бродила по
лицу ее. И стала им эта Домашка так люба, так люба, что и сказать невозможно.