Неточные совпадения
Паншин твердо верил
в себя,
в свой ум,
в свою проницательность; он шел вперед смело и весело, полным махом;
жизнь его текла как по маслу.
И
в высшей сфере
жизни успевает молодой человек, и служит примерно, и гордости ни малейшей.
Он долго вел бродячую
жизнь, играл везде — и
в трактирах, и на ярмарках, и на крестьянских свадьбах, и на балах; наконец попал
в оркестр и, подвигаясь все выше и выше, достиг дирижерского места.
Поклонник Баха и Генделя, знаток своего дела, одаренный живым воображением и той смелостью мысли, которая доступна одному германскому племени, Лемм со временем — кто знает? — стал бы
в ряду великих композиторов своей родины, если б
жизнь иначе его повела; но не под счастливой звездой он родился!
Неизвестная будущность его ожидала; бедность, быть может, грозила ему, но он расстался с ненавистною деревенской
жизнью, а главное — не выдал своих наставников, действительно «пустил
в ход» и оправдал на деле Руссо, Дидерота и la Declaration des droits de l’homme.
Глафира еще при
жизни матери успела понемногу забрать весь дом
в руки: все, начиная с отца, ей покорялись; без ее разрешения куска сахару не выдавалось; она скорее согласилась бы умереть, чем поделиться властью с другой хозяйкой, — и какою еще хозяйкой!
В течение всей своей
жизни не умела она ничему сопротивляться, и с недугом она не боролась.
Что же до хозяйства, до управления имениями (Глафира Петровна входила и
в эти дела), то, несмотря на неоднократно выраженное Иваном Петровичем намерение: вдохнуть новую
жизнь в этот хаос, — все осталось по-старому, только оброк кой-где прибавился, да барщина стала потяжелее, да мужикам запретили обращаться прямо к Ивану Петровичу: патриот очень уж презирал своих сограждан.
«Система» сбила с толку мальчика, поселила путаницу
в его голове, притиснула ее; но зато на его здоровье новый образ
жизни благодетельно подействовал: сначала он схватил горячку, но вскоре оправился и стал молодцом.
Облокотясь на бархат ложи, девушка не шевелилась; чуткая, молодая
жизнь играла
в каждой черте ее смуглого, круглого, миловидного лица; изящный ум сказывался
в прекрасных глазах, внимательно и мягко глядевших из-под тонких бровей,
в быстрой усмешке выразительных губ,
в самом положении ее головы, рук, шеи; одета она была прелестно.
Варвара Павловна повела свою атаку весьма искусно; не выдаваясь вперед, по-видимому вся погруженная
в блаженство медовых месяцев,
в деревенскую тихую
жизнь,
в музыку и чтение, она понемногу довела Глафиру до того, что та
в одно утро вбежала, как бешеная,
в кабинет Лаврецкого и, швырнув связку ключей на стол, объявила, что не
в силах больше заниматься хозяйством и не хочет оставаться
в деревне.
Он опять мог заниматься, работать, хотя уже далеко не с прежним рвением: скептицизм, подготовленный опытами
жизни, воспитанием, окончательно забрался
в его душу.
Следы человеческой
жизни глохнут очень скоро: усадьба Глафиры Петровны не успела одичать, но уже казалась погруженной
в ту тихую дрему, которой дремлет все на земле, где только нет людской, беспокойной заразы.
— И всегда, во всякое время тиха и неспешна здесь
жизнь, — думает он, — кто входит
в ее круг, — покоряйся: здесь незачем волноваться, нечего мутить; здесь только тому и удача, кто прокладывает свою тропинку не торопясь, как пахарь борозду плугом.
В то самое время
в других местах на земле кипела, торопилась, грохотала
жизнь; здесь та же
жизнь текла неслышно, как вода по болотным травам; и до самого вечера Лаврецкий не мог оторваться от созерцания этой уходящей, утекающей
жизни; скорбь о прошедшем таяла
в его душе как весенний снег, — и странное дело! — никогда не было
в нем так глубоко и сильно чувство родины.
Что касается до меня, я во многом изменился, брат: волны
жизни упали на мою грудь, — кто, бишь, это сказал? — хотя
в важном, существенном я не изменился; я по-прежнему верю
в добро,
в истину; но я не только верю, — я верую теперь, да — я верую, верую.
С оника, после многолетней разлуки, проведенной
в двух различных мирах, не понимая ясно ни чужих, ни даже собственных мыслей, цепляясь за слова и возражая одними словами, заспорили они о предметах самых отвлеченных, — и спорили так, как будто дело шло о
жизни и смерти обоих: голосили и вопили так, что все люди всполошились
в доме, а бедный Лемм, который с самого приезда Михалевича заперся у себя
в комнате, почувствовал недоуменье и начал даже чего-то смутно бояться.
А то есть у нас такие господа — впрочем, я это говорю не на твой счет, — которые всю
жизнь свою проводят
в каком-то млении скуки, привыкают к ней, сидят
в ней, как… как грыб
в сметане, — подхватил Михалевич и сам засмеялся своему сравнению.
Обаянье летней ночи охватило его; все вокруг казалось так неожиданно странно и
в то же время так давно и так сладко знакомо; вблизи и вдали, — а далеко было видно, хотя глаз многого не понимал из того, что видел, — все покоилось; молодая расцветающая
жизнь сказывалась
в самом этом покое.
Паншин начал с комплиментов Лаврецкому, с описания восторга, с которым, по его словам, все семейство Марьи Дмитриевны отзывалось о Васильевском, и потом, по обыкновению своему, ловко перейдя к самому себе, начал говорить о своих занятиях, о воззрениях своих на
жизнь, на свет и на службу; сказал слова два о будущности России, о том, как следует губернаторов
в руках держать; тут же весело подтрунил над самим собою и прибавил, что, между прочим, ему
в Петербурге поручили «de populariser l’idée du cadastre».
А Лаврецкий опять не спал всю ночь. Ему не было грустно, он не волновался, он затих весь; но он не мог спать. Он даже не вспоминал прошедшего времени; он просто глядел
в свою
жизнь: сердце его билось тяжело и ровно, часы летели, он и не думал о сне. По временам только всплывала у него
в голове мысль: «Да это неправда, это все вздор», — и он останавливался, поникал головою и снова принимался глядеть
в свою
жизнь.
Никто не знает, никто не видел и не увидит никогда, как, призванное к
жизни и расцветанию, наливается и зреет зерно
в лоне земли.
При
жизни отца Лиза находилась на руках гувернантки, девицы Моро из Парижа; а после его смерти поступила
в ведение Марфы Тимофеевны.
В молодости она вела
жизнь очень рассеянную, а под старость у ней остались только две страсти — к лакомству да к картам.
Поверьте, — продолжала она, тихонько поднимаясь с полу и садясь на самый край кресла, — я часто думала о смерти, и я бы нашла
в себе довольно мужества, чтобы лишить себя
жизни — ах,
жизнь теперь для меня несносное бремя! — но мысль о моей дочери, о моей Адочке меня останавливала; она здесь, она спит
в соседней комнате, бедный ребенок!
Ну, да: увидал вблизи,
в руках почти держал возможность счастия на всю
жизнь — оно вдруг исчезло; да ведь и
в лотерее — повернись колесо еще немного, и бедняк, пожалуй, стал бы богачом.
— Да ведь ты не знаешь, голубушка ты моя, — начала она ее уговаривать, — какова жизнь-то
в монастырях!
Город О… мало изменился
в течение этих восьми лет; но дом Марьи Дмитриевны как будто помолодел: его недавно выкрашенные стены белели приветно и стекла раскрытых окон румянились и блестели на заходившем солнце; из этих окон неслись на улицу радостные легкие звуки звонких молодых голосов, беспрерывного смеха; весь дом, казалось, кипел
жизнью и переливался весельем через край.
В течение этих восьми лет совершился наконец перелом
в его
жизни, тот перелом, которого многие не испытывают, но без которого нельзя остаться порядочным человеком до конца; он действительно перестал думать о собственном счастье, о своекорыстных целях.
Лаврецкий вышел из дома
в сад, сел на знакомой ему скамейке — и на этом дорогом месте, перед лицом того дома, где он
в последний раз напрасно простирал свои руки к заветному кубку,
в котором кипит и играет золотое вино наслажденья, — он, одинокий, бездомный странник, под долетавшие до него веселые клики уже заменившего его молодого поколения, — оглянулся на свою
жизнь.
«Играйте, веселитесь, растите, молодые силы, — думал он, и не было горечи
в его думах, —
жизнь у вас впереди, и вам легче будет жить: вам не придется, как нам, отыскивать свою дорогу, бороться, падать и вставать среди марка; мы хлопотали о том, как бы уцелеть — и сколько из нас не уцелело! — а вам надобно дело делать, работать, и благословение нашего брата, старика, будет с вами.