Неточные совпадения
Перед раскрытым окном красивого
дома,
в одной из крайних улиц губернского города О… (дело происходило
в 1842 году), сидели две женщины: одна лет пятидесяти, другая уже старушка, семидесяти лет.
Марья Дмитриевна наследовала Покровское, но недолго жила
в нем; на второй же год после ее свадьбы с Калитиным, который
в несколько дней успел покорить ее сердце, Покровское было променено на другое имение, гораздо более доходное, но некрасивое и без усадьбы, и
в то же время Калитин приобрел
дом в городе О…, где и поселился с женою на постоянное жительство.
При
доме находился большой сад; одной стороной он выходил прямо
в поле, за город.
Дом ее принадлежал к числу приятнейших
в городе.
С своей стороны, Владимир Николаич во время пребывания
в университете, откуда он вышел с чином действительного студента, познакомился с некоторыми знатными молодыми людьми и стал вхож
в лучшие
дома.
Один, с старой кухаркой, взятой им из богадельни (он никогда женат не был), проживал он
в О…
в небольшом домишке, недалеко от калитинского
дома; много гулял, читал библию, да собрание протестантских псалмов, да Шекспира
в шлегелевском переводе.
— Вот и
в вашем
доме, — продолжал он, — матушка ваша, конечно, ко мне благоволит — она такая добрая; вы… впрочем, я не знаю вашего мнения обо мне; зато ваша тетушка просто меня терпеть не может. Я ее тоже, должно быть, обидел каким-нибудь необдуманным, глупым словом. Ведь она меня не любит, не правда ли?
— Вы меня не узнаете, — промолвил он, снимая шляпу, — а я вас узнал, даром что уже восемь лет минуло с тех пор, как я вас видел
в последний раз. Вы были тогда ребенок. Я Лаврецкий. Матушка ваша
дома? Можно ее видеть?
— Помилуйте, Федор Иваныч! У вас
в Лавриках такой чудесный
дом!
Все встали и отправились на террасу, за исключением Гедеоновского, который втихомолку удалился. Во все продолжение разговора Лаврецкого с хозяйкой
дома, Паншиным и Марфой Тимофеевной он сидел
в уголке, внимательно моргая и с детским любопытством вытянув губы: он спешил теперь разнести весть о новом госте по городу.
Внизу, на пороге гостиной, улучив удобное мгновение, Владимир Николаич прощался с Лизой и говорил ей, держа ее за руку: «Вы знаете, кто меня привлекает сюда; вы знаете, зачем я беспрестанно езжу
в ваш
дом; к чему тут слова, когда и так все ясно».
Иван воспитывался не
дома, а у богатой старой тетки, княжны Кубенской: она назначила его своим наследником (без этого отец бы его не отпустил); одевала его, как куклу, нанимала ему всякого рода учителей, приставила к нему гувернера, француза, бывшего аббата, ученика Жан-Жака Руссо, некоего m-r Courtin de Vaucelles, ловкого и тонкого проныру, самую, как она выражалась, fine fleur [Самый цвет (фр.).] эмиграции, — и кончила тем, что чуть не семидесяти лет вышла замуж за этого финь-флёра: перевела на его имя все свое состояние и вскоре потом, разрумяненная, раздушенная амброй a la Richelieu, [На манер Ришелье (фр.).] окруженная арапчонками, тонконогими собачками и крикливыми попугаями, умерла на шелковом кривом диванчике времен Людовика XV, с эмалевой табакеркой работы Петито
в руках, — и умерла, оставленная мужем: вкрадчивый господин Куртен предпочел удалиться
в Париж с ее деньгами.
Ивану пошел всего двадцатый год, когда этот неожиданный удар — мы говорим о браке княжны, не об ее смерти — над ним разразился; он не захотел остаться
в теткином
доме, где он из богатого наследника внезапно превратился
в приживальщика;
в Петербурге общество,
в котором он вырос, перед ним закрылось; к службе с низких чинов, трудной и темной, он чувствовал отвращение (все это происходило
в самом начале царствования императора Александра); пришлось ему, поневоле, вернуться
в деревню, к отцу.
В помещичьем деревенском
доме никакая тайна долго держаться не может: скоро все узнали о связи молодого барина с Маланьей; весть об этой связи дошла, наконец, до самого Петра Андреича.
Анна Павловна закричала благим матом и закрыла лицо руками, а сын ее побежал через весь
дом, выскочил на двор, бросился
в огород,
в сад, через сад вылетел на дорогу и все бежал без оглядки, пока, наконец, перестал слышать за собою тяжелый топот отцовских шагов и его усиленные прерывистые крики…
Глафира еще при жизни матери успела понемногу забрать весь
дом в руки: все, начиная с отца, ей покорялись; без ее разрешения куска сахару не выдавалось; она скорее согласилась бы умереть, чем поделиться властью с другой хозяйкой, — и какою еще хозяйкой!
Но война кончилась, опасность миновалась; Иван Петрович опять заскучал, опять потянуло его вдаль,
в тот мир, с которым он сросся и где чувствовал себя
дома.
Иван Петрович поспешил удалиться
в деревню и заперся
в своем
доме.
Скрепя сердце решился он переехать
в Москву на дешевые хлеба, нанял
в Старой Конюшенной крошечный низенький
дом с саженным гербом на крыше и зажил московским отставным генералом, тратя две тысячи семьсот пятьдесят рублей
в год.
Павел Петрович сумел поставить себя
в обществе; говорил мало, но, по старой привычке,
в нос, — конечно, не с лицами чинов высших; осторожно играл
в карты,
дома ел умеренно, а
в гостях за шестерых.
Но овладевшее им чувство робости скоро исчезло:
в генерале врожденное всем русским добродушие еще усугублялось тою особенного рода приветливостью, которая свойственна всем немного замаранным людям; генеральша как-то скоро стушевалась; что же касается до Варвары Павловны, то она так была спокойна и самоуверенно-ласкова, что всякий
в ее присутствии тотчас чувствовал себя как бы
дома; притом от всего ее пленительного тела, от улыбавшихся глаз, от невинно-покатых плечей и бледно-розовых рук, от легкой и
в то же время как бы усталой походки, от самого звука ее голоса, замедленного, сладкого, — веяло неуловимой, как тонкий запах, вкрадчивой прелестью, мягкой, пока еще стыдливой, негой, чем-то таким, что словами передать трудно, но что трогало и возбуждало, — и уже, конечно, возбуждало не робость.
Приехавшая
в Лаврики
в самый разгар лета, она нашла
дом грязным и темным, прислугу смешною и устарелою, но не почла за нужное даже намекнуть о том мужу.
Если бы она располагала основаться
в Лавриках, она бы все
в них переделала, начиная, разумеется, с
дома; но мысль остаться
в этом степном захолустье ни на миг не приходила ей
в голову; она жила
в нем, как
в палатке, кротко перенося все неудобства и забавно подтрунивая над ними.
На другое утро, после описанного нами дня, часу
в десятом, Лаврецкий всходил на крыльцо калитинского
дома. Ему навстречу вышла Лиза
в шляпке и
в перчатках.
«Вот я и
дома, вот я и вернулся», — подумал Лаврецкий, входя
в крошечную переднюю, между тем как ставни со стуком и визгом отворялись один за другим и дневной свет проникал
в опустелые покои.
Осмотрев
дом, Лаврецкий вышел
в сад и остался им доволен.
Погасив свечку, он долго глядел вокруг себя и думал невеселую думу; он испытывал чувство, знакомое каждому человеку, которому приходится
в первый раз ночевать
в давно необитаемом месте; ему казалось, что обступившая его со всех сторон темнота не могла привыкнуть к новому жильцу, что самые стены
дома недоумевают.
— Простить! — подхватил Лаврецкий. — Вы бы сперва должны были узнать, за кого вы просите? Простить эту женщину, принять ее опять
в свой
дом, ее, это пустое, бессердечное существо! И кто вам сказал, что она хочет возвратиться ко мне? Помилуйте, она совершенно довольна своим положением… Да что тут толковать! Имя ее не должно быть произносимо вами. Вы слишком чисты, вы не
в состоянии даже понять такое существо.
Марья Дмитриевна появилась
в сопровождении Гедеоновского; потом пришла Марфа Тимофеевна с Лизой, за ними пришли остальные домочадцы; потом приехала и любительница музыки, Беленицына, маленькая, худенькая дама, с почти ребяческим, усталым и красивым личиком,
в шумящем черном платье, с пестрым веером и толстыми золотыми браслетами; приехал и муж ее, краснощекий, пухлый человек, с большими ногами и руками, с белыми ресницами и неподвижной улыбкой на толстых губах;
в гостях жена никогда с ним не говорила, а
дома,
в минуты нежности, называла его своим поросеночком...
В это мгновенье Лаврецкий заметил, что Леночка и Шурочка стояли подле Лизы и с немым изумленьем уставились на него. Он выпустил Лизины руки, торопливо проговорил: «Извините меня, пожалуйста», — и направился к
дому.
Вот, на повороте аллеи, весь
дом вдруг глянул на него своим темным фасом;
в двух только окнах наверху мерцал свет: у Лизы горела свеча за белым занавесом, да у Марфы Тимофеевны
в спальне перед образом теплилась красным огоньком лампадка, отражаясь ровным сиянием на золоте оклада; внизу дверь на балкон широко зевала, раскрытая настежь.
Муж ее, которого она вывела
в лакеи, запил, стал пропадать из
дому и кончил тем, что украл шесть господских серебряных ложек и запрятал их — до случая —
в женин сундук.
Его опять повернули
в скотники, а на Агафью наложили опалу; из
дома ее не выгнали, но разжаловали из экономок
в швеи и велели ей вместо чепца носить на голове платок.
Агафья, однако, не ужилась с Марфой Тимофеевной, когда та переехала
в Калитинский
дом.
— Как бы то ни было — вы все-таки, к сожалению, моя жена. Не могу же я вас прогнать… и вот что я вам предлагаю. Вы можете сегодня же, если угодно, отправиться
в Лаврики, живите там; там, вы знаете, хороший
дом; вы будете получать все нужное сверх пенсии… Согласны вы?
Варвара Павловна должна была обещать, что приедет обедать на следующий день и привезет Аду; Гедеоновский, который чуть было не заснул, сидя
в углу, вызвался ее проводить до
дому.
— Ну да, то есть я хотела сказать: она ко мне приехала и я приняла ее; вот о чем я хочу теперь объясниться с вами, Федор Иваныч. Я, слава богу, заслужила, могу сказать, всеобщее уважение и ничего неприличного ни за что на свете не сделаю. Хоть я и предвидела, что это будет вам неприятно, однако я не решилась отказать ей, Федор Иваныч, она мне родственница — по вас: войдите
в мое положение, какое же я имела право отказать ей от
дома, — согласитесь?
Город О… мало изменился
в течение этих восьми лет; но
дом Марьи Дмитриевны как будто помолодел: его недавно выкрашенные стены белели приветно и стекла раскрытых окон румянились и блестели на заходившем солнце; из этих окон неслись на улицу радостные легкие звуки звонких молодых голосов, беспрерывного смеха; весь
дом, казалось, кипел жизнью и переливался весельем через край.
Сама хозяйка
дома давно сошла
в могилу: Марья Дмитриевна скончалась года два спустя после пострижения Лизы; и Марфа Тимофеевна недолго пережила свою племянницу; рядом покоятся они на городском кладбище.
Но
дом Марьи Дмитриевны не поступил
в чужие руки, не вышел из ее рода, гнездо не разорилось: Леночка, превратившаяся
в стройную, красивую девушку, и ее жених — белокурый гусарский офицер, сын Марьи Дмитриевны, только что женившийся
в Петербурге и вместе с молодой женой приехавший на весну
в О…, сестра его жены, шестнадцатилетняя институтка с алыми щеками и ясными глазками, Шурочка, тоже выросшая и похорошевшая, — вот какая молодежь оглашала смехом и говором стены калитинского
дома.
В тот вечер, о котором зашла у нас речь, обитатели калитинского
дома (старшему из них, жениху Леночки, было всего двадцать четыре года) занимались немногосложной, но, судя по их дружному хохотанью, весьма для них забавной игрой: они бегали по комнатам и ловили друг друга: собаки тоже бегали и лаяли, и висевшие
в клетках перед окнами канарейки наперерыв драли горло, усиливая всеобщий гам звонкой трескотней своего яростного щебетанья.
Лаврецкий вышел из
дома в сад, сел на знакомой ему скамейке — и на этом дорогом месте, перед лицом того
дома, где он
в последний раз напрасно простирал свои руки к заветному кубку,
в котором кипит и играет золотое вино наслажденья, — он, одинокий, бездомный странник, под долетавшие до него веселые клики уже заменившего его молодого поколения, — оглянулся на свою жизнь.