Неточные совпадения
— Это ужасно, право, — Федино положение; я не
знаю, как он переносит. Случаются, точно, несчастья со всяким; но ведь его, можно сказать, на
всю Европу распубликовали.
— Как же-с, как же-с. Как мне не знать-с
всего, что до вашего семейства относится? Помилуйте-с.
Отец Паншина, отставной штабс-ротмистр, известный игрок, человек с сладкими глазами, помятым лицом и нервической дерготней в губах,
весь свой век терся между
знатью, посещал английские клубы обеих столиц и слыл за ловкого, не очень надежного, но милого и задушевного малого.
Он привык нравиться
всем, старому и малому, и воображал, что
знает людей, особенно женщин: он хорошо
знал их обыденные слабости.
— Я не мог найти здесь увертюру Оберона, — начал он. — Беленицына только хвасталась, что у ней
вся классическая музыка, — на деле у ней, кроме полек и вальсов, ничего нет; но я уже написал в Москву, и через неделю вы будете иметь эту увертюру. Кстати, — продолжал он, — я написал вчера новый романс; слова тоже мои. Хотите, я вам спою? Не
знаю, что из этого вышло; Беленицына нашла его премиленьким, но ее слова ничего не значат, — я желаю
знать ваше мнение. Впрочем, я думаю, лучше после.
— А! Христофор Федорыч, здравствуйте! — воскликнул прежде
всех Паншин и быстро вскочил со стула. — Я и не подозревал, что вы здесь, — я бы при вас ни за что не решился спеть свой романс. Я
знаю, вы не охотник до легкой музыки.
В течение двадцати лет бедный немец пытал свое счастие: побывал у различных господ, жил и в Москве, и в губернских городах, терпел и сносил многое,
узнал нищету, бился, как рыба об лед; но мысль о возвращении на родину не покидала его среди
всех бедствий, которым он подвергался; она только одна его и поддерживала.
— Вы правы, Лизавета Михайловна, — промолвил он. —
Всему виною — моя вечная необдуманность. Нет, не возражайте мне; я себя хорошо
знаю. Много зла мне наделала моя необдуманность. По ее милости я прослыл за эгоиста.
—
Знаю,
знаю, что вы хотите сказать, — перебил ее Паншин и снова пробежал пальцами по клавишам, — за ноты, за книги, которые я вам приношу, за плохие рисунки, которыми я украшаю ваш альбом, и так далее, и так далее. Я могу
все это делать — и все-таки быть эгоистом. Смею думать, что вы не скучаете со мною и что вы не считаете меня за дурного человека, но
все же вы полагаете, что я — как, бишь, это сказано? — для красного словца не пожалею ни отца, ни приятеля.
— Не думала я дождаться тебя; и не то чтоб я умирать собиралась; нет — меня еще годов на десять, пожалуй, хватит:
все мы, Пестовы, живучи; дед твой покойный, бывало, двужильными нас прозывал; да ведь господь тебя
знал, сколько б ты еще за границей проболтался.
Внизу, на пороге гостиной, улучив удобное мгновение, Владимир Николаич прощался с Лизой и говорил ей, держа ее за руку: «Вы
знаете, кто меня привлекает сюда; вы
знаете, зачем я беспрестанно езжу в ваш дом; к чему тут слова, когда и так
все ясно».
Петр Андреич,
узнав о свадьбе сына, слег в постель и запретил упоминать при себе имя Ивана Петровича; только мать, тихонько от мужа, заняла у благочинного и прислала пятьсот рублей ассигнациями да образок его жене; написать она побоялась, но велела сказать Ивану Петровичу через посланного сухопарого мужичка, умевшего уходить в сутки по шестидесяти верст, чтоб он не очень огорчался, что, бог даст,
все устроится и отец переложит гнев на милость; что и ей другая невестка была бы желательнее, но что, видно, богу так было угодно, а что она посылает Маланье Сергеевне свое родительское благословение.
Но — чудное дело! превратившись в англомана, Иван Петрович стал в то же время патриотом, по крайней мере он называл себя патриотом, хотя Россию
знал плохо, не придерживался ни одной русской привычки и по-русски изъяснялся странно: в обыкновенной беседе речь его, неповоротливая и вялая,
вся пестрела галлицизмами; но чуть разговор касался предметов важных, у Ивана Петровича тотчас являлись выражения вроде: «оказать новые опыты самоусердия», «сие не согласуется с самою натурою обстоятельства» и т.д. Иван Петрович привез с собою несколько рукописных планов, касавшихся до устройства и улучшения государства; он очень был недоволен
всем, что видел, — отсутствие системы в особенности возбуждало его желчь.
Федя рассматривал эти рисунки;
все были ему знакомы до малейших подробностей; некоторые, всегда одни и те же, заставляли его задумываться и будили его воображение; других развлечений он не
знал.
«Прилагаемая бумажка вам объяснит
все. Кстати скажу вам, что я не
узнал вас: вы, такая всегда аккуратная, роняете такие важные бумаги. (Эту фразу бедный Лаврецкий готовил и лелеял в течение нескольких часов.) Я не могу больше вас видеть; полагаю, что и вы не должны желать свидания со мною. Назначаю вам пятнадцать тысяч франков в год; больше дать не могу. Присылайте ваш адрес в деревенскую контору. Делайте, что хотите; живите, где хотите. Желаю вам счастья. Ответа не нужно».
Он сам не
знал, почему он выбрал именно Италию; ему, в сущности, было
все равно, куда ни ехать, — лишь бы не домой.
И он снова принимается прислушиваться к тишине, ничего не ожидая, — и в то же время как будто беспрестанно ожидая чего-то: тишина обнимает его со
всех сторон, солнце катится тихо по спокойному синему небу, и облака тихо плывут по нем; кажется, они
знают, куда и зачем они плывут.
— И вы тоже, — продолжал он постепенно утихавшим голосом, — вы
знаете, кто любит, кто умеет любить, потому что вы, чистые, вы одни можете утешить… Нет, это
все не то! Я не поэт, — промолвил он, — но что-нибудь в этом роде…
— Нет. Я был поражен; но откуда было взяться слезам? Плакать о прошедшем — да ведь оно у меня
все выжжено!.. Самый проступок ее не разрушил мое счастие, а доказал мне только, что его вовсе никогда не бывало. О чем же тут было плакать? Впрочем, кто
знает? Я, может быть, был бы более огорчен, если б я получил это известие двумя неделями раньше…
— Ах, не говорите обо мне! Вы и понять не можете
всего того, что молодой, неискушенный, безобразно воспитанный мальчик может принять за любовь!.. Да и, наконец, к чему клеветать на себя? Я сейчас вам говорил, что я не
знал счастья… нет! я был счастлив!
— Теодор! — продолжала она, изредка вскидывая глазами и осторожно ломая свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеными ногтями, — Теодор, я перед вами виновата, глубоко виновата, — скажу более, я преступница; но вы выслушайте меня; раскаяние меня мучит, я стала самой себе в тягость, я не могла более переносить мое положение; сколько раз я думала обратиться к вам, но я боялась вашего гнева; я решилась разорвать всякую связь с прошедшим… puis, j’ai été si malade, я была так больна, — прибавила она и провела рукой по лбу и по щеке, — я воспользовалась распространившимся слухом о моей смерти, я покинула
все; не останавливаясь, день и ночь спешила я сюда; я долго колебалась предстать пред вас, моего судью — paraî tre devant vous, mon juge; но я решилась наконец, вспомнив вашу всегдашнюю доброту, ехать к вам; я
узнала ваш адрес в Москве.
— Мне нечего вам приказывать, — возразил тем же голосом Лаврецкий, — вы
знаете — между нами
все кончено… и теперь более, чем когда-нибудь. Вы можете жить, где вам угодно; и если вам мало вашей пенсии…
— Как бы то ни было — вы все-таки, к сожалению, моя жена. Не могу же я вас прогнать… и вот что я вам предлагаю. Вы можете сегодня же, если угодно, отправиться в Лаврики, живите там; там, вы
знаете, хороший дом; вы будете получать
все нужное сверх пенсии… Согласны вы?
Она колебалась, пока сама себя не понимала; но после того свидания, после того поцелуя — она уже колебаться не могла; она
знала, что любит, — и полюбила честно, не шутя, привязалась крепко, на
всю жизнь — и не боялась угроз; она чувствовала, что насилию не расторгнуть этой связи.
— Вы были бы моей спасительницей, ma tante, — проговорила она печальным голосом, — я не
знаю, как благодарить вас за
все ваши ласки; но я слишком виновата перед Федором Иванычем; он простить меня не может.
Ох, душа моя, тяжело тебе,
знаю; да ведь и
всем не легко.
— А потом, что это у вас за ангелочек эта Адочка, что за прелесть! Как она мила, какая умненькая; по-французски как говорит; и по-русски понимает — меня тетенькой назвала. И
знаете ли, этак чтобы дичиться, как
все почти дети в ее годы дичатся, — совсем этого нет. На вас так похожа, Федор Иваныч, что ужас. Глаза, брови… ну вы, как есть — вы. Я маленьких таких детей не очень люблю, признаться; но в вашу дочку просто влюбилась.
Лаврецкого тотчас окружили: Леночка, как старинная знакомая, первая назвала себя, уверила его, что еще бы немножко — и она непременно его бы
узнала, и представила ему
все остальное общество, называя каждого, даже жениха своего, уменьшительными именами.
Неточные совпадения
Осип. Да что завтра! Ей-богу, поедем, Иван Александрович! Оно хоть и большая честь вам, да
все,
знаете, лучше уехать скорее: ведь вас, право, за кого-то другого приняли… И батюшка будет гневаться, что так замешкались. Так бы, право, закатили славно! А лошадей бы важных здесь дали.
Городничий. Вам тоже посоветовал бы, Аммос Федорович, обратить внимание на присутственные места. У вас там в передней, куда обыкновенно являются просители, сторожа завели домашних гусей с маленькими гусенками, которые так и шныряют под ногами. Оно, конечно, домашним хозяйством заводиться всякому похвально, и почему ж сторожу и не завесть его? только,
знаете, в таком месте неприлично… Я и прежде хотел вам это заметить, но
все как-то позабывал.
Анна Андреевна. После? Вот новости — после! Я не хочу после… Мне только одно слово: что он, полковник? А? (С пренебрежением.)Уехал! Я тебе вспомню это! А
все эта: «Маменька, маменька, погодите, зашпилю сзади косынку; я сейчас». Вот тебе и сейчас! Вот тебе ничего и не
узнали! А
все проклятое кокетство; услышала, что почтмейстер здесь, и давай пред зеркалом жеманиться: и с той стороны, и с этой стороны подойдет. Воображает, что он за ней волочится, а он просто тебе делает гримасу, когда ты отвернешься.
Как бы, я воображаю,
все переполошились: «Кто такой, что такое?» А лакей входит (вытягиваясь и представляя лакея):«Иван Александрович Хлестаков из Петербурга, прикажете принять?» Они, пентюхи, и не
знают, что такое значит «прикажете принять».
Да объяви
всем, чтоб
знали: что вот, дискать, какую честь бог послал городничему, — что выдает дочь свою не то чтобы за какого-нибудь простого человека, а за такого, что и на свете еще не было, что может
все сделать,
все,
все,
все!