Неточные совпадения
Марья Дмитриевна наследовала Покровское, но недолго жила в нем; на второй же год после ее свадьбы с Калитиным, который в несколько
дней успел покорить ее сердце, Покровское
было променено на другое имение, гораздо более доходное, но некрасивое и без усадьбы, и в то же время Калитин приобрел дом в городе О…, где и поселился с женою на постоянное жительство.
— Я не мог найти здесь увертюру Оберона, — начал он. — Беленицына только хвасталась, что у ней вся классическая музыка, — на
деле у ней, кроме полек и вальсов, ничего нет; но я уже написал в Москву, и через неделю вы
будете иметь эту увертюру. Кстати, — продолжал он, — я написал вчера новый романс; слова тоже мои. Хотите, я вам
спою? Не знаю, что из этого вышло; Беленицына нашла его премиленьким, но ее слова ничего не значат, — я желаю знать ваше мнение. Впрочем, я думаю, лучше после.
— Послушайте, — сказал он, — не будемте больше говорить обо мне; станемте разыгрывать нашу сонату. Об одном только прошу я вас, — прибавил он, разглаживая рукою листы лежавшей на пюпитре тетради, — думайте обо мне, что хотите, называйте меня даже эгоистом — так и
быть! но не называйте меня светским человеком: эта кличка мне нестерпима… Anch’io sono pittore. [И я тоже художник (итал.).] Я тоже артист, хотя плохой, и это, а именно то, что я плохой артист, — я вам докажу сейчас же на
деле. Начнем же.
— А мы без вас принялись
было за бетховенскую сонату, — продолжал Паншин, любезно взяв его за талию и светло улыбаясь, — но
дело совсем на лад не пошло. Вообразите, я не мог две ноты сряду взять верно.
Произнеся эти слова, Иван Петрович, бесспорно, достиг своей цели: он до того изумил Петра Андреича, что тот глаза вытаращил и онемел на мгновенье; но тотчас же опомнился и как
был в тулупчике на беличьем меху и в башмаках на босу ногу, так и бросился с кулаками на Ивана Петровича, который, как нарочно, в тот
день причесался а la Titus и надел новый английский синий фрак, сапоги с кисточками и щегольские лосиные панталоны в обтяжку.
Неизвестная будущность его ожидала; бедность,
быть может, грозила ему, но он расстался с ненавистною деревенской жизнью, а главное — не выдал своих наставников, действительно «пустил в ход» и оправдал на
деле Руссо, Дидерота и la Declaration des droits de l’homme.
То
дело было сделано; надобно
было приняться за другие
дела.
Но — чудное
дело! превратившись в англомана, Иван Петрович стал в то же время патриотом, по крайней мере он называл себя патриотом, хотя Россию знал плохо, не придерживался ни одной русской привычки и по-русски изъяснялся странно: в обыкновенной беседе речь его, неповоротливая и вялая, вся пестрела галлицизмами; но чуть разговор касался предметов важных, у Ивана Петровича тотчас являлись выражения вроде: «оказать новые опыты самоусердия», «сие не согласуется с самою натурою обстоятельства» и т.д. Иван Петрович привез с собою несколько рукописных планов, касавшихся до устройства и улучшения государства; он очень
был недоволен всем, что видел, — отсутствие системы в особенности возбуждало его желчь.
Ему не
было восьми лет, когда мать его скончалась; он видел ее не каждый
день и полюбил ее страстно: память о ней, об ее тихом и бледном лице, об ее унылых взглядах и робких ласках навеки запечатлелась в его сердце; но он смутно понимал ее положение в доме; он чувствовал, что между им и ею существовала преграда, которую она не смела и не могла разрушить.
Исполнение своего намерения Иван Петрович начал с того, что одел сына по-шотландски; двенадцатилетний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьим пером на складном картузе; шведку заменил молодой швейцарец, изучивший гимнастику до совершенства; музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные науки, международное право, математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот чем должен
был заниматься будущий «человек»; его будили в четыре часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли бегать вокруг высокого столба на веревке;
ел он раз в
день по одному блюду; ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя, в твердости воли и каждый вечер вносил в особую книгу отчет прошедшего
дня и свои впечатления, а Иван Петрович, с своей стороны, писал ему наставления по-французски, в которых он называл его mon fils [Мой сын (фр.).] и говорил ему vous.
Долгие годы он безотчетно смирялся перед отцом своим; когда же, наконец, он разгадал его,
дело уже
было сделано, привычки вкоренились.
Целых пять
дней боролся он с своею робостью; на шестой
день молодой спартанец надел новенький мундир и отдался в распоряжение Михалевичу, который,
будучи своим человеком, ограничился тем, что причесал себе волосы, — и оба отправились к Коробьиным.
Тут бы ему отдохнуть и упрочить, не спеша, свое благосостояние; он на это и рассчитывал, да немножко неосторожно повел
дело: он придумал
было новое средство пустить в оборот казенные деньги, — средство оказалось отличное, но он не вовремя поскупился: на него донесли; вышла более чем неприятная, вышла скверная история.
Этот m-r Jules
был очень противен Варваре Павловне, но она его принимала, потому что он пописывал в разных газетах и беспрестанно упоминал о ней, называя ее то m-me de L…tzki, то m-me de ***, cette grande dame russe si distinguée, qui demeure rue de P…, [Г-жа ***, это знатная русская дама, столь изысканная, которая живет по улице П… (фр.)] рассказывал всему свету, то
есть нескольким сотням подписчиков, которым не
было никакого
дела до m-me L…tzki, как эта дама, настоящая по уму француженка (une vraie française par l’ésprit) — выше этого у французов похвал нет, — мила и любезна, какая она необыкновенная музыкантша и как она удивительно вальсирует (Варвара Павловна действительно так вальсировала, что увлекала все сердца за краями своей легкой, улетающей одежды)… словом, пускал о ней молву по миру — а ведь это, что ни говорите, приятно.
Светлые и темные воспоминания одинаково его терзали; ему вдруг пришло в голову, что на
днях она при нем и при Эрнесте села за фортепьяно и
спела: «Старый муж, грозный муж!» Он вспомнил выражение ее лица, странный блеск глаз и краску на щеках, — и он поднялся со стула, он хотел пойти, сказать им: «Вы со мной напрасно пошутили; прадед мой мужиков за ребра вешал, а дед мой сам
был мужик», — да убить их обоих.
Три
дня спустя его уже не
было в Париже: но он поехал не в Россию, а в Италию.
В то самое время в других местах на земле кипела, торопилась, грохотала жизнь; здесь та же жизнь текла неслышно, как вода по болотным травам; и до самого вечера Лаврецкий не мог оторваться от созерцания этой уходящей, утекающей жизни; скорбь о прошедшем таяла в его душе как весенний снег, — и странное
дело! — никогда не
было в нем так глубоко и сильно чувство родины.
— Как вы думаете, Христофор Федорыч, — сказал он наконец, — ведь у нас теперь, кажется, все в порядке, сад в полном цвету… Не пригласить ли ее сюда на
день вместе с ее матерью и моей старушкой теткой, а? Вам это
будет приятно?
— Постойте, — неожиданно крикнул ей вслед Лаврецкий. — У меня
есть до вашей матушки и до вас великая просьба: посетите меня на моем новоселье. Вы знаете, я завел фортепьяно; Лемм гостит у меня; сирень теперь цветет; вы подышите деревенским воздухом и можете вернуться в тот же
день, — согласны вы?
«Мне пора приняться за
дело, то
есть за уроки, — заметил старик, — а то я здесь только даром время теряю».
До того
дня Паншин обращался с Лаврецким не то чтоб свысока, а снисходительно; но Лиза, рассказывая Паншину свою вчерашнюю поездку, отозвалась о Лаврецком как о прекрасном и умном человеке; этого
было довольно: следовало завоевать «прекрасного» человека.
Лаврецкому такое множество народа
было не по нутру; особенно сердила его Беленицына, которая то и
дело глядела на него в лорнет.
— Да… и, может
быть, — вы, ваши слова тому причиной. Помните, что вы третьего
дня говорили? Но это слабость…
Он чувствовал, что в течение трех последних
дней он стал глядеть на нее другими глазами; он вспомнил, как, возвращаясь домой и думая о ней в тиши ночи, он говорил самому себе: «Если бы!..» Это «если бы», отнесенное им к прошедшему, к невозможному, сбылось, хоть и не так, как он полагал, — но одной его свободы
было мало.
Лаврецкий не
был молодым человеком; он не мог долго обманываться на счет чувства, внушенного ему Лизой; он окончательно в тот же
день убедился в том, что полюбил ее.
(На другой
день было воскресенье.)
Заваленный
делами, постоянно озабоченный приращением своего состояния, желчный, резкий, нетерпеливый, он не скупясь давал деньги на учителей, гувернеров, на одежду и прочие нужды детей; но терпеть не мог, как он выражался, нянчиться с писклятами, — да и некогда ему
было нянчиться с ними: он работал, возился с
делами, спал мало, изредка играл в карты, опять работал; он сам себя сравнивал с лошадью, запряженной в молотильную машину.
— Теодор! — продолжала она, изредка вскидывая глазами и осторожно ломая свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеными ногтями, — Теодор, я перед вами виновата, глубоко виновата, — скажу более, я преступница; но вы выслушайте меня; раскаяние меня мучит, я стала самой себе в тягость, я не могла более переносить мое положение; сколько раз я думала обратиться к вам, но я боялась вашего гнева; я решилась разорвать всякую связь с прошедшим… puis, j’ai été si malade, я
была так больна, — прибавила она и провела рукой по лбу и по щеке, — я воспользовалась распространившимся слухом о моей смерти, я покинула все; не останавливаясь,
день и ночь спешила я сюда; я долго колебалась предстать пред вас, моего судью — paraî tre devant vous, mon juge; но я решилась наконец, вспомнив вашу всегдашнюю доброту, ехать к вам; я узнала ваш адрес в Москве.
День приезда жены Лаврецкого в городе О…, невеселый для него
день,
был также тягостным
днем для Лизы.
— Я почти ничего не пишу, — возразил Паншин, — я ведь это только так, между
делом… А разве вы
поете?
Паншин возражал ей; она с ним не соглашалась… но, странное
дело! — в то самое время, как из уст ее исходили слова осуждения, часто сурового, звук этих слов ласкал и нежил, и глаза ее говорили… что именно говорили эти прелестные глаза — трудно
было сказать; но то
были не строгие, не ясные и сладкие речи.
— Да разве вы… в самом
деле… — начала
было с любопытством Марья Дмитриевна…
Варвара Павловна должна
была обещать, что приедет обедать на следующий
день и привезет Аду; Гедеоновский, который чуть
было не заснул, сидя в углу, вызвался ее проводить до дому.
На следующий
день было воскресенье.
На следующее утро Федор Иваныч с женою отправился в Лаврики. Она ехала вперед в карете, с Адой и с Жюстиной; он сзади — в тарантасе. Хорошенькая девочка все время дороги не отходила от окна кареты; она удивлялась всему: мужикам, бабам, избам, колодцам, дугам, колокольчикам и множеству грачей; Жюстина
разделяла ее удивление; Варвара Павловна смеялась их замечаниям и восклицаниям. Она
была в духе; перед отъездом из города О… она имела объяснение с своим мужем.
«Играйте, веселитесь, растите, молодые силы, — думал он, и не
было горечи в его думах, — жизнь у вас впереди, и вам легче
будет жить: вам не придется, как нам, отыскивать свою дорогу, бороться, падать и вставать среди марка; мы хлопотали о том, как бы уцелеть — и сколько из нас не уцелело! — а вам надобно
дело делать, работать, и благословение нашего брата, старика,
будет с вами.