В 1840 году театр в Висбадене был и по наружности плох, а труппа его, по фразистой и мизерной посредственности, по старательной и пошлой рутине, ни
на волос не возвышалась над тем уровнем, который до сих пор можно считать нормальным для всех германских театров и совершенство которого в последнее время представляла труппа в Карлсруэ, под «знаменитым» управлением г-на Девриента.
Неточные совпадения
В комнате, куда он вбежал вслед за девушкой,
на старомодном диване из конского
волоса лежал, весь белый — белый с желтоватыми отливами, как воск или как древний мрамор, — мальчик лет четырнадцати, поразительно похожий
на девушку, очевидно ее брат.
Глаза его были закрыты, тень от черных густых
волос падала пятном
на словно окаменелый лоб,
на недвижные тонкие брови; из-под посиневших губ виднелись стиснутые зубы.
Санин продолжал растирать его; но он глядел не
на одну девушку. Оригинальная фигура Панталеоне также привлекла его внимание. Старик совсем ослабел и запыхался; при каждом ударе щеткой подпрыгивал и визгливо кряхтел, а огромные космы
волос, смоченные потом, грузно раскачивались из стороны в сторону, словно корни крупного растения, подмытые водою.
Статный, стройный рост, приятные, немного расплывчатые черты, ласковые голубоватые глазки, золотистые
волосы, белизна и румянец кожи — а главное: то простодушно-веселое, доверчивое, откровенное,
на первых порах несколько глуповатое выражение, по которому в прежние времена тотчас можно было признать детей степенных дворянских семей, «отецких» сыновей, хороших баричей, родившихся и утучненных в наших привольных полустепных краях; походочка с запинкой, голос с пришепеткой, улыбка, как у ребенка, чуть только взглянешь
на него… наконец, свежесть, здоровье — и мягкость, мягкость, мягкость, — вот вам весь Санин.
Сначала она изумилась, испугалась и побледнела страшно… потом испуг в ней сменился негодованием, она вдруг покраснела вся, до самых
волос — и ее глаза, прямо устремленные
на оскорбителя, в одно и то же время потемнели и вспыхнули, наполнились мраком, загорелись огнем неудержимого гнева.
Санин приподнялся и увидал над собою такое чудное, испуганное, возбужденное лицо, такие огромные, страшные, великолепные глаза — такую красавицу увидал он, что сердце в нем замерло, он приник губами к тонкой пряди
волос, упавшей ему
на грудь, — и только мог проговорить...
Марья Николаевна засмеялась тихохонько — и, встряхнув головою, откинула назад падавшие ей
на щеки
волосы.
Не успела Марья Николаевна выговорить это последнее слово, как наружная дверь действительно растворилась наполовину — и в ложу всунулась голова красная, маслянисто-потная, еще молодая, но уже беззубая, с плоскими длинными
волосами, отвислым носом, огромными ушами, как у летучей мыши, с золотыми очками
на любопытных и тупых глазенках, и с pince-nez
на очках. Голова осмотрелась, увидала Марью Николаевну, дрянно осклабилась, закивала… Жилистая шея вытянулась вслед за нею…
Санин хотел было слезть с коня и поднять шляпу, но она крикнула ему: «Не трогайте, я сама достану», нагнулась низко с седла, зацепила ручкой хлыста за вуаль и точно: достала шляпу, надела ее
на голову, но
волос не подобрала и опять помчалась, даже гикнула.
Они поехали. Одним сильным взмахом руки Марья Николаевна отбросила назад свои
волосы. Посмотрела потом
на свои перчатки — и сняла их.
— Я еду туда, где будешь ты, — и буду с тобой, пока ты меня не прогонишь, — отвечал он с отчаянием и припал к рукам своей властительницы. Она высвободила их, положила их ему
на голову и всеми десятью пальцами схватила его
волосы. Она медленно перебирала и крутила эти безответные
волосы, сама вся выпрямилась,
на губах змеилось торжество — а глаза, широкие и светлые до белизны, выражали одну безжалостную тупость и сытость победы. У ястреба, который когтит пойманную птицу, такие бывают глаза.
В свежем шелковом платье, с широкою бархатною наколкой
на волосах, с золотою цепочкой на шее, она сидела почтительно-неподвижно, почтительно к самой себе, ко всему, что ее окружало, и так улыбалась, как будто хотела сказать: «Вы меня извините, я не виновата».
Неточные совпадения
Волоса на нем стриженые, с проседью.
Вгляделся барин в пахаря: // Грудь впалая; как вдавленный // Живот; у глаз, у рта // Излучины, как трещины //
На высохшей земле; // И сам
на землю-матушку // Похож он: шея бурая, // Как пласт, сохой отрезанный, // Кирпичное лицо, // Рука — кора древесная, // А
волосы — песок.
Зерно, что в землю брошено, // И овощь огородная, // И
волос на нечесаной // Мужицкой голове — // Все ваше, все господское!
Пригож-румян, широк-могуч, // Рус
волосом, тих говором — // Пал
на́ сердце Филипп!
Усоловцы крестилися, // Начальник бил глашатая: // «Попомнишь ты, анафема, // Судью ерусалимского!» // У парня, у подводчика, // С испуга вожжи выпали // И
волос дыбом стал! // И, как
на грех, воинская // Команда утром грянула: // В Устой, село недальное, // Солдатики пришли. // Допросы! усмирение! — // Тревога! по спопутности // Досталось и усоловцам: // Пророчество строптивого // Чуть в точку не сбылось.