Неточные совпадения
Потом буду ходить каждый день в университет пешком (а ежели мне дадут дрожки,
то продам их и деньги эти отложу тоже на бедных) и в точности буду исполнять все (что было это «все», я никак бы не мог сказать тогда, но я живо понимал и
чувствовал это «все» разумной, нравственной, безупречной жизни).
Когда профессор в очках равнодушно обратился ко мне, приглашая отвечать на вопрос,
то, взглянув ему в глаза, мне немножко совестно было за него, что он так лицемерил передо мной, и я несколько замялся в начале ответа; но потом пошло легче и легче, и так как вопрос был из русской истории, которую я знал отлично,
то я кончил блистательно и даже до
того расходился, что, желая дать
почувствовать профессорам, что я не Иконин и что меня смешивать с ним нельзя, предложил взять еще билет; но профессор, кивнув головой, сказал: «Хорошо-с», — и отметил что-то в журнале.
Однако не прошло и часу времени, как я
почувствовал некоторую скуку или сожаление в
том, что никто меня не видит в таком блестящем положении, и мне захотелось движения и деятельности.
Я был очень озлоблен, губы у меня тряслись, и дыхание захватывало. Но я все-таки
чувствовал себя виноватым, должно быть, за
то, что я выпил много шампанского, и не сказал этому господину никаких грубостей, а напротив, губы мои самым покорным образом назвали ему мою фамилию и наш адрес.
— Ах, я бы вас не узнал, — отвечал я, несмотря на
то, что в это самое время думал, что я всегда бы узнал ее. Я
чувствовал себя снова в
том беспечно веселом расположении духа, в котором я пять лет
тому назад танцевал с ней гросфатер на бабушкином бале.
Валахина расспрашивала про родных, про брата, про отца, потом рассказала мне про свое горе — потерю мужа, и уже, наконец,
чувствуя, что со мною говорить больше нечего, смотрела на меня молча, как будто говоря: «Ежели ты теперь встанешь, раскланяешься и уедешь,
то сделаешь очень хорошо, мой милый», — но со мной случилось странное обстоятельство.
Во время рассказа Валахиной о потере мужа я еще раз вспомнил о
том, что я влюблен, и подумал еще, что, вероятно, и мать уже догадалась об этом, и на меня снова нашел припадок застенчивости, такой сильной, что я
чувствовал себя не в состоянии пошевелиться ни одним членом естественно.
Я знал, что для
того, чтобы встать и уйти, я должен буду думать о
том, куда поставить ногу, что сделать с головой, что с рукой; одним словом, я
чувствовал почти
то же самое, что и вчера, когда выпил полбутылки шампанского.
Я встал и поклонился ему, но Ивин, у которого было три звезды на зеленом фраке, не только не ответил на мой поклон, но почти не взглянул на меня, так что я вдруг
почувствовал, что я не человек, а какая-то не стоящая внимания вещь — кресло или окошко, или ежели человек,
то такой, который нисколько не отличается от кресла или окошка.
Пройдя через несколько визитных испытаний, я обыкновенно приобретал самоуверенность и теперь подъезжал было к князю с довольно спокойным духом, как вдруг мне вспомнились слова княгини Корнаковой, что я наследник; кроме
того, я увидел у крыльца два экипажа и
почувствовал прежнюю робость.
Он прекрасный человек и был очень ласков ко мне, — говорил я, желая, между прочим, внушить своему другу, что все это я говорю не вследствие
того, чтобы я
чувствовал себя униженным перед князем, — но, — продолжал я, — мысль о
том, что на меня могут смотреть, как на княжну, которая живет у него в доме и подличает перед ним, — ужасная мысль.
И я рассказал ему, несмотря на продолжавшееся на лице его выражение равнодушия, про свою любовь и про все планы о будущем супружеском счастии. И странно, что как только я рассказал подробно про всю силу своего чувства, так в
то же мгновение я
почувствовал, как чувство это стало уменьшаться.
Я
чувствовал, что все смотрели на меня и ожидали
того, что я скажу, хотя Варенька и притворялась, что смотрит работу тетки; я
чувствовал, что мне делают в некотором роде экзамен и что надо показаться как можно выгодней.
— Да, для меня, — сказал я, — дружба Дмитрия полезна, но я не могу ему быть полезен: он в тысячу раз лучше меня. (Дмитрий не мог слышать
того, что я говорил, иначе я бы боялся, что он
почувствует неискренность моих слов.)
Все это, и особенно
то, что в этом обществе со мной обращались просто и серьезно, как с большим, говорили мне свои, слушали мои мнения, — к этому я так мало привык, что, несмотря на блестящие пуговицы и голубые обшлага, я все боялся, что вдруг мне скажут: «Неужели вы думаете, что с вами серьезно разговаривают? ступайте-ка учиться», — все это делало
то, что в этом обществе я не
чувствовал ни малейшей застенчивости.
— Да, — отвечал я, хотя и думал о другом, но мне показалось, что действительно я об этом думал, — да, это очень нехорошо, я даже и не ожидал от тебя этого, — сказал я,
чувствуя в эту минуту особенное удовольствие в
том, что я говорил ему ты. — Ну, что зубы твои? — прибавил я.
Помню, что в одном из прочитанных мною в это лето сотни романов был один чрезвычайно страстный герой с густыми бровями, и мне так захотелось быть похожим на него наружностью (морально я
чувствовал себя точно таким, как он), что я, рассматривая свои брови перед зеркалом, вздумал простричь их слегка, чтоб они выросли гуще, но раз, начав стричь, случилось так, что я выстриг в одном месте больше, — надо было подравнивать, и кончилось
тем, что я, к ужасу своему, увидел себя в зеркало безбровым и вследствие этого очень некрасивым.
Я с завистью смотрел на них и втихомолку работал над французским языком, над наукой кланяться, не глядя на
того, кому кланяешься, над разговором, танцеваньем, над вырабатываньем в себе ко всему равнодушия и скуки, над ногтями, на которых я резал себе мясо ножницами, — и все-таки
чувствовал, что мне еще много оставалось труда для достижения цели.
Вследствие его и досады, порожденной им, напротив, я даже скоро нашел, что очень хорошо, что я не принадлежу ко всему этому обществу, что у меня должен быть свой кружок, людей порядочных, и уселся на третьей лавке, где сидели граф Б., барон З., князь Р., Ивин и другие господа в
том же роде, из которых я был знаком с Ивиным и графом Б. Но и эти господа смотрели на меня так, что я
чувствовал себя не совсем принадлежащим и к их обществу.
Я не принадлежал ни к какой компании и,
чувствуя себя одиноким и неспособным к сближению, злился. Один студент на лавке передо мной грыз ногти, которые были все в красных заусенцах, и это мне показалось до
того противно, что я даже пересел от него подальше. В душе же мне, помню, в этот первый день было очень грустно.
Но я нашел нужным раз в разговоре объяснить ему, что моя матушка, умирая, просила отца не отдавать нас в казенное заведение и что я начинаю убеждаться в
том, что все казенные воспитанники, может, и очень учены, но они для меня… совсем не
то, ce ne sont pas des gens comme il faut, [это люди неблаговоспитанные (фр.).] сказал я, заминаясь и
чувствуя, что я почему-то покраснел.
Вспомнив, как Володя целовал прошлого года кошелек своей барышни, я попробовал сделать
то же, и действительно, когда я один вечером в своей комнате стал мечтать, глядя на цветок, и прикладывать его к губам, я
почувствовал некоторое приятно-слезливое расположение и снова был влюблен или так предполагал в продолжение нескольких дней.
Все говорили, что эта барышня еще умнее и ученее своей матери; но я никак не мог судить об этом, потому что,
чувствуя какой-то подобострастный страх при мысли о ее уме и учености, я только один раз говорил с ней, и
то с неизъяснимым трепетом.
Чувствуя, что Володе будет неприятно известие о
том, чтодва братца влюблены в одну девицу, я не говорил ему о своей любви.
Я все-таки улыбался, но так страдал в эту минуту сознанием своей глупости, что готов был провалиться сквозь землю и что во что бы
то ни стало
чувствовал потребность шевелиться и говорить что-нибудь, чтобы как-нибудь изменить свое положение.
Не помню, как и что следовало одно за другим, но помню, что в этот вечер я ужасно любил дерптского студента и Фроста, учил наизусть немецкую песню и обоих их целовал в сладкие губы; помню тоже, что в этот вечер я ненавидел дерптского студента и хотел пустить в него стулом, но удержался; помню, что, кроме
того чувства неповиновения всех членов, которое я испытал и в день обеда у Яра, у меня в этот вечер так болела и кружилась голова, что я ужасно боялся умереть сию же минуту; помню тоже, что мы зачем-то все сели на пол, махали руками, подражая движению веслами, пели «Вниз по матушке по Волге» и что я в это время думал о
том, что этого вовсе не нужно было делать; помню еще, что я, лежа на полу, цепляясь нога за ногу, боролся по-цыгански, кому-то свихнул шею и подумал, что этого не случилось бы, ежели бы он не был пьян; помню еще, что ужинали и пили что-то другое, что я выходил на двор освежиться, и моей голове было холодно, и что, уезжая, я заметил, что было ужасно темно, что подножка пролетки сделалась покатая и скользкая и за Кузьму нельзя было держаться, потому что он сделался слаб и качался, как тряпка; но помню главное: что в продолжение всего этого вечера я беспрестанно
чувствовал, что я очень глупо делаю, притворяясь, будто бы мне очень весело, будто бы я люблю очень много пить и будто бы я и не думал быть пьяным, и беспрестанно
чувствовал, что и другие очень глупо делают, притворяясь в
том же.
Я привык к лицам этого семейства, к различным их настроениям, сделал себе уже ясное понятие о их взаимных отношениях, привык к комнатам и мебели и, когда гостей не было,
чувствовал себя совершенно свободным, исключая
тех случаев, когда оставался один в комнате с Варенькой.
Ежели же мне приходили такие мечты и мысли,
то я,
чувствуя себя довольным настоящим, бессознательно старался отгонять мысль о будущем.
Мне стало совестно за свое незнание, и вместе с
тем,
чувствуя всю справедливость замечания Зухина, я перестал слушать и занялся наблюдениями над этими новыми товарищами.
Я
чувствовал себя перед ними виноватым и,
то смиряясь,
то возмущаясь против своего незаслуженного смирения и переходя к самонадеянности, никак не мог войти с ними в ровные, искренние отношения.
Наконец,
чувствуя свою окончательную погибель в глазах всех
тех, кто меня знал, я просился у папа идти в гусары или на Кавказ.