Неточные совпадения
Я сказал, что дружба моя
с Дмитрием открыла мне новый взгляд на жизнь, ее цель и отношения. Сущность этого взгляда состояла в убеждении, что назначение
человека есть стремление к нравственному усовершенствованию и что усовершенствование это легко, возможно и вечно. Но до сих пор я наслаждался только открытием новых мыслей, вытекающих из этого убеждения, и составлением блестящих планов нравственной, деятельной будущности; но жизнь моя шла все тем же мелочным, запутанным и праздным порядком.
Был тот особенный период весны, который сильнее всего действует на душу
человека: яркое, на всем блестящее, но не жаркое солнце, ручьи и проталинки, пахучая свежесть в воздухе и нежно-голубое небо
с длинными прозрачными тучками.
Пройдя шагов тысячу, стали попадаться
люди и женщины, шедшие
с корзинками на рынок; бочки, едущие за водой; на перекресток вышел пирожник; открылась одна калашная, и у Арбатских ворот попался извозчик, старичок, спавший, покачиваясь, на своих калиберных, облезлых, голубоватеньких и заплатанных дрожках.
Профессор был не старый
человек,
с приятным, умным выражением, которое особенно давала ему чрезвычайно выпуклая нижняя часть лба.
Еще
с первого экзамена все
с трепетом рассказывали про латинского профессора, который был будто бы какой-то зверь, наслаждавшийся гибелью молодых
людей, особенно своекоштных, и говоривший будто бы только на латинском или греческом языке.
Страшный профессор был маленький, худой, желтый
человек,
с длинными маслеными волосами и
с весьма задумчивой физиономией.
А я заметил после, что мне бывает неловко смотреть в глаза трем родам
людей — тем, которые гораздо хуже меня, тем, которые гораздо лучше меня, и тем,
с которыми мы не решаемся сказать друг другу вещь, которую оба знаем.
У Дубкова, напротив, руки были маленькие, пухлые, загнутые внутрь, чрезвычайно ловкие и
с мягкими пальцами; именно тот сорт рук, на которых бывают перстни и которые принадлежат
людям, склонным к ручным работам и любящим иметь красивые вещи.
Иленька был добрый, очень честный и весьма неглупый молодой
человек, но он был то, что называется малый
с дурью; на него беспрестанно находило, и, казалось, без всяких причин, какое-нибудь крайнее расположение духа — то плаксивость, то смешливость, то обидчивость за всякую малость; и теперь, как кажется, он находился в этом последнем настроении духа.
Случай этот представился в лице невидного молодого
человека, который,
с приемами домашнего, вошел в комнату и учтиво поклонился мне.
Знаешь, я думаю, гораздо бы лучше прямо объясниться
с князем, — говорил я, — сказать ему, что я его уважаю как
человека, но о наследстве его не думаю и прошу его, чтобы он мне ничего не оставлял, и что только в этом случае я буду ездить к нему.
Мой друг был совершенно прав; только гораздо, гораздо позднее я из опыта жизни убедился в том, как вредно думать и еще вреднее говорить многое, кажущееся очень благородным, но что должно навсегда быть спрятано от всех в сердце каждого
человека, — и в том, что благородные слова редко сходятся
с благородными делами.
Третьего дня Любовь Сергеевна желала, чтоб я съездил
с ней к Ивану Яковлевичу, — ты слышал, верно, про Ивана Яковлевича, который будто бы сумасшедший, а действительно — замечательный
человек.
Ну, и я ездил
с ней к Ивану Яковлевичу и очень благодарен ей за то, что видел этого замечательного
человека.
— Отчего ж нет? — продолжал он после моего утвердительного ответа, — ведь моя цель, как и всякого благоразумного
человека, — быть счастливым и хорошим, сколько возможно; и
с ней, ежели только она захочет этого, когда я буду совершенно независим, я
с ней буду и счастливее и лучше, чем
с первой красавицей в мире.
И запас этот у старых девушек такого рода бывает так неистощим, что, несмотря на то, что избранных много, еще остается много любви, которую они изливают на всех окружающих, на всех добрых и злых
людей, которые только сталкиваются
с ними в жизни.
Варенька, передававшая мне в это время чашку чая, и Софья Ивановна, смотревшая на меня в то время, как я говорил, обе отвернулись от меня и заговорили о другом,
с выражением лица, которое потом я часто встречал у добрых
людей, когда очень молодой
человек начинает очевидно лгать им в глаза, и которое значит: «Ведь мы знаем, что он лжет, и зачем он это делает, бедняжка!..»
Мне кажется, что тщеславное желание выказать себя совсем другим
человеком, чем есть, соединенное
с несбыточною в жизни надеждой лгать, не быв уличенным в лжи, было главной причиной этой странной наклонности.
Я
с ней совершенно другой
человек.
— Ах, я и забыл было, — сказал папа
с досадливым подергиваньем и покашливаньем, — я к Епифановым обещал ехать нынче. Помнишь Епифанову, la belle Flamande? еще езжала к вашей maman. Они славные
люди. — И папа, как мне показалось, застенчиво подергивая плечом, вышел из комнаты.
Он, как я уже говорил, ничего в мире так не боялся, как нежностей
с братцем, папашей или сестрицей, как он выражался, и, избегая всякого выражения чувства, впадал в другую крайность — холодности, часто больно оскорблявшую
людей, не понимавших причин ее.
Два
человека одного кружка или одного семейства, имеющие эту способность, всегда до одной и той же точки допускают выражение чувства, далее которой они оба вместе уже видят фразу; в одну и ту же минуту они видят, где кончается похвала и начинается ирония, где кончается увлечение и начинается притворство, — что для
людей с другим пониманием может казаться совершенно иначе.
Для
людей с одним пониманием каждый предмет одинаково для обоих бросается в глаза преимущественно своей смешной, или красивой, или грязной стороной.
Весной к нам в деревню приезжал рекомендоваться один сосед, молодой
человек, который, как только вошел в гостиную, все смотрел на фортепьяно и незаметно подвигал к нему стул, разговаривая, между прочим,
с Мими и Катенькой.
Выбор пьес был известный — вальсы, галопы, романсы (arrangés) и т. п., — всё тех милых композиторов, которых всякий
человек с немного здравым вкусом отберет вам в нотном магазине небольшую кипу из кучи прекрасных вещей и скажет: «Вот чего не надо играть, потому что хуже, безвкуснее и бессмысленнее этого никогда ничего не было писано на нотной бумаге», и которых, должно быть, именно поэтому, вы найдете на фортепьянах у каждой русской барышни.
Я находил в себе все описываемые страсти и сходство со всеми характерами, и
с героями, и
с злодеями каждого романа, как мнительный
человек находит в себе признаки всех возможных болезней, читая медицинскую книгу.
Сапоги без каблука
с угловатым носком и концы панталон узкие, без штрипок, — это был простой; сапог
с узким круглым носком и каблуком и панталоны узкие внизу, со штрипками, облегающие ногу, или широкие, со штрипками, как балдахин стоящие над носком, — это был
человек mauvais genre, [дурного тона (фр.).] и т. п.
Дубков мне отвечал: «
С тех пор, как себя помню, никогда ничего не делал, чтобы они были такие, я не понимаю, как могут быть другие ногти у порядочного
человека».
Человек comme il faut стоял выше и вне сравнения
с ними; он предоставлял им писать картины, ноты, книги, делать добро, — он даже хвалил их за это, отчего же не похвалить хорошего, в ком бы оно ни было, — но он не мог становиться
с ними под один уровень, он был comme il faut, а они нет, — и довольно.
В это время я живо мечтал о героях последнего прочитанного романа и воображал себя то полководцем, то министром, то силачом необыкновенным, то страстным
человеком и
с некоторым трепетом оглядывался беспрестанно кругом, в надежде вдруг встретить где-нибудь ее на полянке или за деревом.
Тогда все получало для меня другой смысл: и вид старых берез, блестевших
с одной стороны на лунном небе своими кудрявыми ветвями,
с другой — мрачно застилавших кусты и дорогу своими черными тенями, и спокойный, пышный, равномерно, как звук, возраставший блеск пруда, и лунный блеск капель росы на цветах перед галереей, тоже кладущих поперек серой рабатки свои грациозные тени, и звук перепела за прудом, и голос
человека с большой дороги, и тихий, чуть слышный скрип двух старых берез друг о друга, и жужжание комара над ухом под одеялом, и падение зацепившегося за ветку яблока на сухие листья, и прыжки лягушек, которые иногда добирались до ступеней террасы и как-то таинственно блестели на месяце своими зеленоватыми спинками, — все это получало для меня странный смысл — смысл слишком большой красоты и какого-то недоконченного счастия.
По этим данным я в детстве составил себе такое твердое и ясное понятие о том, что Епифановы наши враги, которые готовы зарезать или задушить не только папа, но и сына его, ежели бы он им попался, и что они в буквальном смысле черные
люди, что, увидев в год кончины матушки Авдотью Васильевну Епифанову, la belle Flamande, ухаживающей за матушкой, я
с трудом мог поверить тому, что она была из семейства черных
людей, и все-таки удержал об этом семействе самое низкое понятие.
Петр Васильевич, несмотря на свое некрасивое лицо, неуклюжесть и заиканье, был
человек с чрезвычайно твердыми правилами и необыкновенным практическим умом.
Вследствие его и досады, порожденной им, напротив, я даже скоро нашел, что очень хорошо, что я не принадлежу ко всему этому обществу, что у меня должен быть свой кружок,
людей порядочных, и уселся на третьей лавке, где сидели граф Б., барон З., князь Р., Ивин и другие господа в том же роде, из которых я был знаком
с Ивиным и графом Б. Но и эти господа смотрели на меня так, что я чувствовал себя не совсем принадлежащим и к их обществу.
К Корнаковым вместе
с Володей я вошел смело; но когда меня княгиня пригласила танцевать и я почему-то, несмотря на то, что ехал
с одной мыслью танцевать очень много, сказал, что я не танцую, я оробел и, оставшись один между незнакомыми
людьми, впал в свою обычную непреодолимую, все возрастающую застенчивость. Я молча стоял на одном месте целый вечер.
В начале года, раз на лекции барон З., высокий белокурый молодой
человек,
с весьма серьезным выражением правильного лица, пригласил всех нас к себе на товарищеский вечер.
Гостей было
человек двадцать, и все были студенты, исключая г. Фроста, приехавшего вместе
с Ивиным, и одного румяного высокого штатского господина, распоряжавшегося пиршеством и которого со всеми знакомили как родственника барона и бывшего студента Дерптского университета.
Она так естественно показывала вид, что ей было все равно говорить со мной,
с братом или
с Любовью Сергеевной, что и я усвоил привычку смотреть на нее просто, как на
человека, которому ничего нет постыдного и опасного выказывать удовольствие, доставляемое его обществом.
Когда у Нехлюдовых бывали гости и между прочими иногда Володя и Дубков, я самодовольно и
с некоторым спокойным сознанием силы домашнего
человека удалялся на последний план, не разговаривал и только слушал, что говорили другие.
Но как скоро начинает мало-помалу уменьшаться туман страсти или сквозь него невольно начинают пробивать ясные лучи рассудка, и мы видим предмет нашей страсти в его настоящем виде
с достоинствами и недостатками, — одни недостатки, как неожиданность, ярко, преувеличенно бросаются нам в глаза, чувства влечения к новизне и надежды на то, что не невозможно совершенство в другом
человеке, поощряют нас не только к охлаждению, но к отвращению к прежнему предмету страсти, и мы, не жалея, бросаем его и бежим вперед, искать нового совершенства.
— А я говорю, что да, потому что я знаю это по себе, — отвечал я
с жаром сдержанной досады и своею откровенностью желая обезоружить его, — я тебе говорил и повторяю, что мне всегда кажется, что я люблю тех
людей, которые мне говорят приятное, а как разберу хорошенько, то вижу, что настоящей привязанности нет.
Несмотря, однако, на эту, в то время для меня непреодолимо отталкивающую, внешность, я, предчувствуя что-то хорошее в этих
людях и завидуя тому веселому товариществу, которое соединяло их, испытывал к ним влеченье и желал сблизиться
с ними, как это ни было для меня трудно.
— Уж и я его из виду потерял, — продолжал Зухин, — в последний раз мы
с ним вместе Лиссабон разбили. Великолепная штука вышла. Потом, говорят, какая-то история была… Вот голова! Что огня в этом
человеке! Что ума! Жаль, коли пропадет. А пропадет наверно: не такой мальчик, чтоб
с его порывами он усидел в университете.
С начала курса в шайке кутил, главою которых был Зухин, было
человек восемь. В числе их сначала были Иконин и Семенов, но первый удалился от общества, не вынесши того неистового разгула, которому они предавались в начале года, второй же удалился потому, что ему и этого казалось мало. В первые времена все в нашем курсе
с каким-то ужасом смотрели на них и рассказывали друг другу их подвиги.
Вступив в казарму, меня поразил особенный тяжелый запах, звук храпения нескольких сотен
людей, и, проходя за нашим проводником и Зухиным, который твердыми шагами шел впереди всех между нарами, я
с трепетом вглядывался в положение каждого рекрута и к каждому прикладывал оставшуюся в моем воспоминании сбитую жилистую фигуру Семенова
с длинными всклокоченными, почти седыми волосами, белыми зубами и мрачными блестящими глазами.