Неточные совпадения
«Христианин, по учению самого бога,
может быть руководим в отношениях к людям
только миролюбием, и потому не
может быть такого авторитета, который заставил бы христианина действовать противно учению бога и главного свойства христианина по отношению своих близких.
Провозглашение это возникло при следующих условиях: Вильям Ллойд Гаррисон, рассуждая в существовавшем в 1838 году в Америке обществе для установления мира между людьми о мерах прекращения войны, пришел к заключению, что установление всеобщего мира
может быть основано
только на явном признании заповеди непротивления злу насилием (Мф. V, 39) во всем ее значении, так, как понимают ее квакеры, с которыми Гаррисон находился в дружеских сношениях.
История человечества наполнена доказательствами того, что физическое насилие не содействует нравственному возрождению, и что греховные наклонности человека
могут быть подавлены лишь любовью, что зло
может быть уничтожено
только добром, что не должно надеяться на силу руки, чтоб защищать себя от зла, что настоящая безопасность для людей находится в доброте, долготерпении и милосердии, что лишь кроткие наследуют землю, а поднявшие меч от меча погибнут.
Если мы
только делаем это в духе любви, ничего не
может быть более христианского, как такое огульное убийство».
В другой брошюре, под заглавием: «Сколько нужно людей, чтобы преобразить злодейство в праведность», он говорит: «Один человек не должен убивать. Если он убил, он преступник, он убийца. Два, десять, сто человек, если они делают это, — они убийцы. Но государство или народ
может убивать, сколько он хочет, и это не
будет убийство, а хорошее, доброе дело.
Только собрать побольше народа, и бойня десятков тысяч людей становится невинным делом. Но сколько именно нужно людей для этого?
Если бы моей задачей
было доказать, как невозможно учение коммунизма, основываемое Толстым на божественных парадоксах (sic), которые
могут быть истолковываемы
только на основании исторических принципов в согласии со всеми методами учения Христа, — это потребовало бы более места, чем я имею в своем распоряжении».
Учение Христа негодно, потому что, если бы оно
было исполнено, не
могла бы продолжаться наша жизнь; другими словами: если бы мы начали жить хорошо, как нас учил Христос, мы не
могли бы продолжать жить дурно, как мы живем и привыкли жить. Вопрос же о непротивлении злу насилием не
только не обсуждается, но самое упоминание о том, что в учение Христа входит требование непротивления злу насилием, уже считается достаточным доказательством неприложимости всего учения.
Нет по этому учению поступков, которые бы
могли оправдать человека, сделать его праведным,
есть только влекущий к себе сердца образец истины для внутреннего совершенства в лице Христа, а для внешнего — в осуществлении царства божия.
Самая постановка вопроса показывала, что обсуждавшие его не понимали учения Христа, отвергающего все внешние обряды: омовения, очищения, посты, субботы. Прямо сказано: «сквернит не то, что в уста входит, а то, что исходит из сердца», и потому вопрос о крещении необрезанных
мог возникнуть
только среди людей, любивших учителя, смутно чуявших величие его учения, но еще очень неясно понимавших самое учение. Так оно и
было.
Но и сошествие святого духа надо
было подтвердить для тех, которые не видали огненных языков (хотя и непонятно, почему огненный язык, зажегшийся над головой человека, показывает, что то, что
будет говорить этот человек, — несомненная правда), и понадобились еще чудеса и исцеления, воскресения, умерщвления и все те соблазнительные чудеса, которыми наполнены Деяния и которые не
только никогда не
могут убедить в истинности христианского учения, но
могут только оттолкнуть от него.
В так называемом православном катехизисе сказано: Под единой церковью Христовой разумеется
только православная, которая остается вполне согласною с церковью вселенской. Что же касается римской церкви и других исповеданий (лютеран и других не называют даже церковью), то они не
могут быть относимы к единой истинной церкви, так как сами отделились от нее.
Как ни странно это кажется, церкви, как церкви, всегда
были и не
могут не
быть учреждениями не
только чуждыми, но прямо враждебными учению Христа. Недаром Вольтер (Voltaire) называл ее l’infame (бесчестная); недаром все или почти все христианские так называемые секты признавали и признают церковь той блудницей, о которой пророчествует апокалипсис; недаром история церкви
есть история величайших жестокостей и ужасов.
Служители церквей всех исповеданий, в особенности в последнее время, стараются выставить себя сторонниками движения в христианстве: они делают уступки, желают исправить вкравшиеся в церкви злоупотребления и говорят, что из-за злоупотреблений нельзя отрицать самого принципа христианской церкви, которая одна
только может соединить всех воедино и
быть посредницей между людьми и богом.
Можно
было человеку, считавшему небо конечным, твердым сводом, верить или не верить, что бог сотворил небо, что небо раскрылось, что Христос улетел на небо, но для нас все эти слова не имеют никакого значения. Люди нашего времени
могут только верить, что в это надо верить, что они и делают; но верить не
могут в то, что для них не имеет смысла.
Все эти разнообразные формы жизни основаны на одном представлении о том, что жизнь личности не
есть достаточная цель жизни, что смысл жизни
может быть найден
только в совокупности личностей.]
Жизнь истинная, разумная возможна для человека
только в той мере, в которой он
может быть участником не семьи или государства, но источника жизни, отца; в той мере, в которой он
может слить свою жизнь с жизнью отца.
Делают они это, потому что находятся в подобном же церковным людям заблуждении о том, что они обладают такими приемами изучения предмета, что, если
только употреблены эти приемы, называемые научными, то не
может уже
быть сомнения в истинности понимания обсуживаемого предмета.
Божеское совершенство
есть асимптота жизни человеческой, к которому она всегда стремится и приближается и которое
может быть достигнуто ею
только в бесконечности.
Заповеди же христианские (заповедь любви не
есть заповедь в тесном смысле слова, а выражение самой сущности учения), пять заповедей нагорной проповеди — все отрицательные и показывают
только то, чего на известной степени развития человечества люди
могут уже не делать.
Действительно, очень выгодно бы
было, если бы люди
могли любить человечество так же, как они любят семью;
было бы очень выгодно, как про это толкуют коммунисты, заменить соревновательное направление деятельности людской общинным или индивидуальное — универсальным, чтобы каждый для всех и все для одного, да
только нет для этого никаких мотивов.
Но любви такой не
может быть. Для нее нет никакого мотива. Христианская любовь вытекает
только из христианского жизнепонимания, по которому смысл жизни состоит в любви и служении богу.
Древний раб знал, что он раб от природы, а наш рабочий, чувствуя себя рабом, знает, что ему не надо
быть рабом, и потому испытывает мучения Тантала, вечно желая и не получая того, что не
только могло, но должно бы
быть. Страдания для рабочих классов, происходящие от противоречия между тем, что
есть и что должно бы
быть, удесятеряются вытекающими из этого сознания завистью и ненавистью.
Он знает, что все привычки, в которых он воспитан, лишение которых
было бы для него мучением, все они
могут удовлетворяться
только мучительным, часто губительным трудом угнетенных рабочих, т. е. самым очевидным, грубым нарушением тех принципов христианства, гуманности, справедливости, даже научности (я разумею требования политической экономии), которые он исповедует.
Ведь мы знаем и не
можем не знать, что закон нашего государства не
только не
есть один вечный закон, но что это
только один из многих законов разных государств, одинаково несовершенных, а часто и явно ложных и несправедливых, со всех сторон обсуждавшихся в газетах.
Мы, все христианские народы, живущие одной духовной жизнью, так что всякая добрая, плодотворная мысль, возникающая на одном конце мира, тотчас же сообщаясь всему христианскому человечеству, вызывает одинаковые чувства радости и гордости независимо от национальности; мы, любящие не
только мыслителей, благодетелей, поэтов, ученых чужих народов; мы, гордящиеся подвигом Дамиана, как своим собственным; мы, просто любящие людей чужих национальностей: французов, немцев, американцев, англичан; мы, не
только уважающие их качества, но радующиеся, когда встречаемся с ними, радостно улыбающиеся им, не могущие не
только считать подвигом войну с этими людьми, но не могущие без ужаса подумать о том, чтобы между этими людьми и нами
могло возникнуть такое разногласие, которое должно бы
было быть разрешено взаимным убийством, — мы все призваны к участию в убийстве, которое неизбежно, не нынче, так завтра должно совершиться.
Точно так же и всё человечество
может перестать делать то, что оно считает дурным, но не
может не
только изменить, но и задержать хоть на время всё уясняющего и распространяющегося сознания того, что дурно и чего поэтому не должно
быть. Казалось бы, что выбор между изменением жизни и сознания должен бы
быть ясен и не подлежать сомнению.
Но ведь торговля и банковое дело и состоят
только в том, чтобы продавать дороже, чем покупать, и потому предложение о том, чтобы не продавать дороже покупной цены и уничтожить деньги, равняется предложению уничтожиться. То же самое и с правительствами. Предложение правительствам не употреблять насилия, а по справедливости решать недоразумения,
есть предложение уничтожиться как правительство; а на это-то никакое правительство не
может согласиться.
Для того, чтобы можно
было это делать, уже давно выработались такие заботы о трезвости, которые не
могут нарушить пьянства; такие заботы об образовании, которые не
только не мешают невежеству, но
только усиливают его; такие заботы о свободе и конституции, которые не мешают деспотизму; такие заботы о рабочих, которые не освобождают их от рабства; такое христианство, которое не разрушает, а поддерживает правительства.
«Их отцы старые, бедные их матери, которые в продолжение 20 лет любили, обожали их, как умеют обожать
только матери, узнают через шесть месяцев или через год,
может быть, что сына, большого сына, воспитанного с таким трудом, с такими расходами, с такою любовью, что сына этого, разорванного ядром, растоптанного конницей, проехавшей через него, бросили в яму, как дохлую собаку. И она спросит: зачем убили дорогого мальчика — ее надежду, гордость, жизнь? Никто не знает. Да, зачем?
«И пойдут они, как бараны на бойню, не зная, куда они идут, зная, что они бросают своих жен, что дети их
будут голодать, и пойдут они с робостью, но опьяненные звучными словами, которые им
будут трубить в уши. И пойдут они беспрекословно, покорные и смиренные, не зная и не понимая того, что они сила, что власть
была бы в их руках, если бы они
только захотели, если бы
только могли и умели сговориться и установить здравый смысл и братство, вместо диких плутень дипломатов.
«И хорошо, если бы дело шло
только об одном поколении. Но дело гораздо важнее. Все эти крикуны на жалованье, все честолюбцы, пользующиеся дурными страстями толпы, все нищие духом, обманутые звучностью слов, так разожгли народные ненависти, что дело завтрашней войны решит судьбу целого народа. Побежденный должен
будет исчезнуть, и образуется новая Европа на основах столь грубых, кровожадных и опозоренных такими преступлениями, что она не
может не
быть еще хуже, еще злее, еще диче и насильственнее.
«Человечество создано для того, чтобы жить и жить со свободой усовершенствования и улучшения своей судьбы, своего состояния путем мирного труда. Всеобщее согласие, которого добивается и которое проповедует всемирный конгресс мира, представляет из себя,
быть может,
только прекрасную мечту, но во всяком случае мечту, самую прекрасную из всех. Человек всегда имеет перед глазами обетованную землю будущего, жатва
будет поспевать, не опасаясь вреда от гранат и пушечных колес.
«
Только… Да —
только!.. Так как миром не управляют философы и благодетели, то счастье, что наши солдаты оберегают наши границы и наши очаги и что их оружия, верно нацеленные, являются нам,
быть может, самым лучшим ручательством этого мира, столь горячо нами всеми любимого.
Разница
только в том, что при деспотической форме правления власть сосредоточивается в малом числе насилующих и форма насилия более резкая; при конституционных монархиях и республиках, как во Франции и Америке, власть распределяется между большим количеством насилующих и формы ее выражения менее резки; но дело насилия, при котором невыгоды власти больше выгод ее, и процесс его, доводящий насилуемых до последнего предела ослабления, до которого они
могут быть доведены для выгоды насилующих, всегда одни и те же.
Если прежде человеку говорили, что он без подчинения власти государства
будет подвержен нападениям злых людей, внутренних и внешних врагов,
будет вынужден сам бороться с ними, подвергаться убийству, что поэтому ему выгодно нести некоторые лишения для избавления себя от этих бед, то человек
мог верить этому, так как жертвы, которые он приносил государству,
были только жертвы частные и давали ему надежду на спокойную жизнь в неуничтожающемся государстве, во имя которого он принес свои жертвы.
Во имя государства требуется от меня отречение от всего, что
только может быть дорого человеку: от спокойствия, семьи, безопасности, человеческого достоинства.
«Без государства, — говорят еще, — не
было бы всех тех учреждений воспитательных, образовательных, религиозных, путесообщительных и других. Без государства люди не умели бы учредить общественных нужных для всех дел». Но этот довод
мог иметь основание тоже
только несколько веков тому назад.
Дошло до того, что люди, имеющие власть, перестали уже доказывать то, что они считают злом,
есть зло, но прямо стали говорить, что они считают злом то, что им не нравится, а люди, повинующиеся власти, стали повиноваться ей не потому уже, что верят, что определения зла, даваемые этой властью, справедливы, а
только потому, что они не
могут не повиноваться.
Сделалось то, что
есть теперь: одни люди совершают насилия уже не во имя противодействия злу, а во имя своей выгоды или прихоти, а другие люди подчиняются насилию не потому, что они считают, как это предполагалось прежде, что насилие делается над ними во имя избавления их от зла и для их добра, а
только потому, что они не
могут избавиться от насилия.
Если некоторые люди утверждают, что освобождение от насилия или хотя бы ослабление его
может произойти вследствие того, что угнетенные люди, свергнув силою угнетающее правительство, заменят его новым, таким, при котором уже не
будет нужно такого насилия и порабощения людей, и некоторые люди пытаются делать это, то эти люди
только обманывают себя и других и этим не улучшают, а
только ухудшают положение людей.
Жалкий, ошалевший от власти, больной человек этот своими словами оскорбляет всё, что
может быть святого для человека нашего времени, и люди — христиане, либералы, образованные люди нашего времени, все, не
только не возмущаются на это оскорбление, но даже не замечают его.
Все молодые люди всей Европы год за год подвергаются этому испытанию и за самыми малыми исключениями все отрекаются от всего, что
есть и
может быть святого для человека, все выражают готовность убить своих братьев, даже отцов по приказанию первого заблудшего человека, наряженного в обшитую красным и золотом ливрею, и
только спрашивают, кого и когда им велят убивать.
Если же говорится о даровании или отнятии свободы от христиан, то, очевидно, говорится не о действительных христианах, а о людях,
только называющих себя христианами. Христианин не
может не
быть свободен потому, что достижение поставленной им для себя цели никем и ничем не
может быть воспрепятствовано или хотя бы задержано.
Он не
может быть принужден к этому потому, что составляющие могущественное орудие против людей общественного жизнепонимания, лишения и страдания, производимые насилием, не имеют для него никакой принудительной силы. Лишения и страдания, отнимающие у людей общественного жизнепонимания то благо, для которого они живут, не
только не
могут нарушить блага христианина, состоящего в сознании исполнения воли бога, но
только могут усилить его, когда они постигают его за исполнение этой воли.
И потому христианин, подчиняясь одному внутреннему, божественному закону, не
только не
может исполнять предписания внешнего закона, когда они не согласны с сознаваемым им божеским законом любви, как это бывает при правительственных требованиях, но не
может признавать и обязательства повиновения кому и чему бы то ни
было, не
может признавать того, что называется подданством.
Но тем-то и отличается христианское исповедание от языческого, что оно требует от человека не известных внешних отрицательных действий, а ставит его в иное, чем прежде, отношение к людям, из которого
могут вытекать самые разнообразные, не могущие
быть вперед определенными поступки, и потому христианин не
может обещаться не
только исполнять чью-либо другую волю, не зная, в чем
будут состоять требования этой воли, не
может повиноваться изменяющимся законам человеческим, но не
может и обещаться что-либо определенное делать в известное время или от чего-либо в известное время воздержаться, потому что он не
может знать, чего и в какое время потребует от него тот христианский закон любви, подчинение которому составляет смысл его жизни.
Все мотивы этих отказов таковы, что, как бы самовластны ни
были правительства, они не
могут открыто наказывать за них. Для того, чтобы наказывать за такие отказы, надо бесповоротно самим правительствам отречься от разума и добра. А они уверяют людей, что властвуют
только во имя разума и добра.
Запугать угрозами еще менее можно, потому что лишения и страдания, которым они
будут подвергнуты за их исповедание,
только усиливают их желание исповедания, и в их законе прямо сказано, что надо повиноваться богу более, чем людям, и не надо бояться тех, которые
могут погубить тело, а того, что
может погубить и тело и душу.
«Очень
может быть, что государство
было нужно и теперь нужно для всех тех целей, которые вы приписываете ему, — говорит человек, усвоивший христианское жизнепонимание, — знаю
только то, что, с одной стороны, мне не нужно более государство, с другой — я не
могу более совершать те дела, которые нужны для существования государства.
Очень
может быть, что
есть люди, которые не
могут не считать всего этого нужным и необходимым, я не
могу спорить с ними, я знаю
только про себя, зато несомненно знаю, что мне этого не нужно и что я этого не
могу делать.