Неточные совпадения
Вспаханное поле было помещичье, очень большое, так что с обеих сторон дороги
и вперед в гору ничего не было видно, кроме черного, ровно взборожденного,
еще не скороженного пара.
Один стебель был сломан,
и половина его, с грязным цветком на конце, висела книзу; другой, хотя
и вымазанный черноземной грязью, все
еще торчал кверху.
—
Еще человека в Гехи послать надо, — сказал Хаджи-Мурат хозяину, когда Бата вышел. — В Гехах надо вот что, — начал было он, взявшись за один из хозырей черкески, но тотчас же опустил руку
и замолчал, увидав входивших в саклю двух женщин.
Элдару хотелось
еще есть, но он так же, как его мюршид, отодвинулся от стола
и подал Хаджи-Мурату таз
и кумган.
Закрыв ставни сакли
и затопив сучья в камине, Садо в особенно веселом
и возбужденном состоянии вышел из кунацкой
и вошел в то отделение сакли, где жило все его семейство. Женщины
еще не спали
и говорили об опасных гостях, которые ночевали у них в кунацкой.
В окнах казарм
и солдатских домиков давно уже было темно, но в одном из лучших домов крепости светились
еще все окна.
— Был дежурный
и еще один человек.
Марья Васильевна, как всегда, не только крепко пожала, но
и сильно тряхнула руку Полторацкого.
И еще раз напомнив ему его ошибку, когда он пошел с бубен, она улыбнулась ему, как показалось Полторацкому, прелестной, ласковой
и значительной улыбкой.
Полторацкий шел домой в том восторженном настроении, которое могут понимать только люди, как он, выросшие
и воспитанные в свете, когда они, после месяцев уединенной военной жизни, вновь встречают женщину из своего прежнего круга. Да
еще такую женщину, как княгиня Воронцова.
Узнав, что Хан-Магома
еще не возвращался, Хаджи-Мурат опустил голову
и тотчас же опять задремал.
Хаджи-Мурат расспросил
еще про дорогу,
и, когда Хан-Магома заверил его, что он хорошо знает дорогу
и прямо приведет туда, Хаджи-Мурат достал деньги
и отдал Бате обещанные три рубля; своим же велел достать из переметных сум свое с золотой насечкой оружие
и папаху с чалмою, самим же мюридам почиститься, чтобы приехать к русским в хорошем виде.
Рано утром,
еще в темноте, две роты с топорами, под командой Полторацкого, вышли за десять верст за Чахгиринские ворота
и, рассыпав цепь стрелков, как только стало светать, принялись за рубку леса.
Выслушав переводчика, Воронцов протянул руку в замшевой перчатке Хаджи-Мурату. Хаджи-Мурат взглянул на эту руку, секунду помедлил, но потом крепко сжал ее
и еще сказал что-то, глядя то на переводчика, то на Воронцова.
— Я говорю правду
и не позволю… —
еще раздражительнее заговорил генерал.
В палате было четверо больных: один — метавшийся в жару тифозный, другой — бледный, с синевой под глазами, лихорадочный, дожидавшийся пароксизма
и непрестанно зевавший,
и еще два раненных в набеге три недели тому назад — один в кисть руки (этот был на ногах), другой в плечо (этот сидел на койке).
Старик проснулся
еще с третьими петухами
и, увидав в замерзшем окне яркий свет месяца, слез с печи, обулся, надел шубу, шапку
и пошел на гумно.
«А
еще, милое мое дитятко, голубок ты мой Петрушенька, выплакала я свои глазушки, о тебе сокрушаючись. Солнушко мое ненаглядное, на кого ты меня оставил…» На этом месте старуха завыла, заплакала
и сказала...
Ему в 51-м году было за семьдесят лет, но он
еще был совсем свеж, бодро двигался
и, главное, вполне обладал всей ловкостью тонкого
и приятного ума, направленного на поддержание своей власти
и утверждение
и распространение своей популярности.
Хаджи-Мурат
еще раз прижал руки к середине груди
и что-то оживленно заговорил.
—
И Ахмет-Хан
и Шамиль, оба — враги мои, — продолжал он, обращаясь к переводчику. — Скажи князю: Ахмет-Хан умер, я не мог отомстить ему, но Шамиль
еще жив,
и я не умру, не отплатив ему, — сказал он, нахмурив брови
и крепко сжав челюсти.
— Скажи сардарю, — сказал он
еще, — что моя семья в руках моего врага;
и до тех пор, пока семья моя в горах, я связан
и не могу служить. Он убьет мою жену, убьет мать, убьет детей, если я прямо пойду против него. Пусть только князь выручит мою семью, выменяет ее на пленных,
и тогда я или умру, или уничтожу Шамиля.
— Нет, не понравились, — решительно сказал он
и закрыл глаза. —
И еще было дело такое, что я захотел принять хазават.
— А под Цельмесом мы с ханом столкнулись с тремя мюридами: два ушли, а третьего я убил из пистолета. Когда я подошел к нему, чтоб снять оружие, он был жив
еще. Он поглядел на меня. «Ты, говорит, убил меня. Мне хорошо. А ты мусульманин,
и молод
и силен, прими хазават. Бог велит».
И, дав
еще папироску веселому Хан-Магоме, Лорис-Меликов пошел в гостиную.
Гамзат
еще был жив
и с кинжалом бросился на брата, но я добил его в голову.
Он сказал ему
еще, что я надел чалму, вот эту, — сказал Хаджи-Мурат, указывая на чалму на папахе, —
и что это значит, что я передался Шамилю.
Дальше Клюгенау писал о том, что он всегда держал свое слово
и был справедлив,
и еще увещевал Хаджи-Мурата выйти к нему.
Что касается истребления его семейства, то он не думает, что Шамиль поступит так легкомысленно: во-первых, чтобы не сделать его врагом
еще отчаяннее
и опаснее; а во-вторых, есть в Дагестане множество лиц очень даже влиятельных, которые отговорят его от этого.
Я ему объявил, что для нас
еще лучше, если он будет выезжать с нашим конвоем, а то Шамиль станет разглашать, что мы держим Хаджи-Мурата взаперти; но при этом я взял с него обещание, что он никогда не поедет в Воздвиженское, так как мой сын, которому он сперва сдался
и которого считает своим кунаком (приятелем), не начальник этого места,
и могли бы произойти недоразумения.
Дежурный, вновь назначенный флигель-адъютант, сияющий новым мундиром, эполетами, аксельбантами
и румяным,
еще не истасканным лицом с черными усиками
и височками, зачесанными к глазам так же, как их зачесывал Николай Павлович, почтительно встретил его.
Чернышев же, нахмурившись, прохаживался, разминая ноги
и вспоминая все то, что надо было доложить императору. Чернышев был подле двери кабинета, когда она опять отворилась
и из нее вышел
еще более, чем прежде, сияющий
и почтительный флигель-адъютант
и жестом пригласил министра
и его товарища к государю.
Зимний дворец после пожара был давно уже отстроен,
и Николай жил в нем
еще в верхнем этаже. Кабинет, в котором он принимал с докладом министров
и высших начальников, была очень высокая комната с четырьмя большими окнами. Большой портрет императора Александра I висел на главной стене. Между окнами стояли два бюро. По стенам стояло несколько стульев, в середине комнаты — огромный письменный стол, перед столом кресло Николая, стулья для принимаемых.
Маска оказалась хорошенькой двадцатилетней невинной девушкой, дочерью шведки-гувернантки. Девушка эта рассказала Николаю, как она с детства
еще, по портретам, влюбилась в него, боготворила его
и решила во что бы то ни стало добиться его внимания.
И вот она добилась,
и, как она говорила, ей ничего больше не нужно было. Девица эта была свезена в место обычных свиданий Николая с женщинами,
и Николай провел с ней более часа.
С безжизненным взглядом, с выпяченною грудью
и перетянутым
и выступающим из-за перетяжки
и сверху
и снизу животом, он вышел к ожидавшим,
и, чувствуя, что все взгляды с трепетным подобострастием обращены на него, он принял
еще более торжественный вид. Встречаясь глазами с знакомыми лицами, он, вспоминая кто — кто, останавливался
и говорил иногда по-русски, иногда по-французски несколько слов
и, пронизывая их холодным, безжизненным взглядом, слушал, что ему говорили.
На другой день при докладе Чернышева Николай
еще раз подтвердил свое распоряжение Воронцову о том, чтобы теперь, когда вышел Хаджи-Мурат, усиленно тревожить Чечню
и сжимать ее кордонной линией.
Еще была зима, но солнце начинало ходить выше,
и в полдень, когда вышедший рано утром отряд прошел уже верст десять, пригревало так, что становилось жарко,
и лучи его были так ярки, что больно было смотреть на сталь штыков
и на блестки, которые вдруг вспыхивали на меди пушек, как маленькие солнца.
Позади была только что перейденная отрядом быстрая чистая речка, впереди — обработанные поля
и луга с неглубокими балками,
еще впереди — таинственные черные горы, покрытые лесом, за черными горами —
еще выступающие скалы,
и на высоком горизонте — вечно прелестные, вечно изменяющиеся, играющие светом, как алмазы, снеговые горы.
Когда пришли в крепость, все было, как предвидел майор. Марья Дмитриевна накормила его
и Бутлера
и еще приглашенных из отряда двух офицеров сытным, вкусным обедом,
и майор наелся
и напился так, что не мог уже говорить
и пошел к себе спать. Бутлер, также усталый, но довольный
и немного выпивший лишнего чихиря, пошел в свою комнатку,
и едва успел раздеться, как, подложив ладонь под красивую курчавую голову, заснул крепким сном без сновидений
и просыпания.
Вой женщин слышался во всех домах
и на площади, куда были привезены
еще два тела.
Она, так же как
и сын ее, всегда ненавидела Шамиля, теперь же
еще больше, чем прежде,
и не хотела видеть его.
Советники знали, что это значило то, что он слушает теперь говорящий ему голос пророка, указывающий то, что должно быть сделано. После пятиминутного торжественного молчания Шамиль открыл глаза,
еще более прищурил их
и сказал...
И действительно, Юсуф, сын Хаджи-Мурата, худой, бледный, оборванный
и вонючий, но все
еще красивый
и своим телом
и лицом, с такими же жгучими, как у бабки Патимат, черными глазами, уже стоял у ворот внешнего двора, ожидая призыва.
Поэзия особенной, энергической горской жизни, с приездом Хаджи-Мурата
и сближением с ним
и его мюридами,
еще более охватила Бутлера. Он завел себе бешмет, черкеску, ноговицы,
и ему казалось, что он сам горец
и что живет такою же, как
и эти люди, жизнью.
—
И морщинистое лицо сморщилось
еще больше.
Он бы играл
и еще, но адъютант с строгим лицом положил своими белыми чистыми руками карты
и стал считать меловую колонну записей Бутлера.
Одна из этих мер состояла в том, что он написал письмо брату, каясь в своем грехе
и умоляя его выслать ему в последний раз пятьсот рублей в счет той мельницы, которая оставалась
еще у них в общем владении.
— За две недели теперь, — сказал Хаджи-Мурат
и показал десять пальцев
и еще четыре. — Давай.
Совершив утренний намаз, Хаджи-Мурат осмотрел свое оружие
и сел на свою постель. Делать было больше нечего. Для того чтобы выехать, надо было спроситься у пристава. А на дворе
еще было темно,
и пристав
еще спал.
Мысли эти так взволновали Хаджи-Мурата, что он не мог более сидеть. Он вскочил
и, хромая, быстро подошел к двери
и, отворив ее, кликнул Элдара. Солнце
еще не всходило, но было совсем светло. Соловьи не замолкали.
Он старался не думать о своем положении
и, кроме воинственной поэзии, старался забыться
еще вином.