Князю Нехлюдову было девятнадцать лет, когда он из 3-го курса университета приехал на летние ваканции в свою деревню, и один пробыл в ней всё лето. Осенью он неустановившейся ребяческой рукой написал к своей тётке, графине Белорецкой, которая, по его понятиям, была его лучший друг и самая гениальная женщина в мире, следующее переведенное здесь французское письмо...
Я чувствую себя способным быть хорошим хозяином; а для того чтоб быть им, как я разумею это слово, не нужно ни кандидатского диплома, ни чинов, которые вы так желаете для меня.
1) Я должна сказать тебе, что мы чувствуем свое призвание только тогда, когда уж раз ошибемся в нем; 2) что легче сделать собственное счастие, чем счастие других, и 3) что для того, чтоб быть добрым хозяином, нужно быть холодным и строгим человеком, чем ты едва ли когда-нибудь будешь, хотя и стараешься притворяться таким.
У молодого помещика, как он писал своей тётке, были составлены правила действий по своему хозяйству, и вся жизнь и занятия его были распределены по часам, дням и месяцам.
Воскресенье было назначено для приема просителей, дворовых и мужиков, для обхода хозяйства бедных крестьян и для подания им помощи с согласия мира, который собирался вечером каждое воскресенье и должен был решать, кому и какую помощь нужно было оказывать.
Было ясное июньское воскресенье, когда Нехлюдов, напившись кофею и пробежав главу «Maison Rustique», [Ферма,] с записной книжкой и пачкой ассигнаций в кармане своего легонького пальто, вышел из большого с колоннадами и террасами деревенского дома, в котором занимал внизу одну маленькую комнатку, и по неочищенным, заросшим дорожкам старого английского сада направился к селу, расположенному по обеим сторонам большой дороги.
Нехлюдов был высокий, стройный молодой человек с большими, густыми, вьющимися темнорусыми волосами, с светлым блеском в черных глазах, свежими щеками и румяными губами, над которыми только показывался первый пушок юности.
Всё это было когда-то покрыто под одну неровную крышу; теперь же только на застрехе густо нависла черная, гниющая солома; наверху же местами видны были решетник и стропила.
Навесы вокруг двора, под которыми с одной стороны стояли соха, телега без колеса и лежала куча сваленных друг на друга, пустых, негодных пчелиных колодок, были почти все раскрыты, и одна сторона их обрушилась, так что спереди перемёты лежали уже не на сохах, а на навозе.
По грубости кожи, глубоким морщинам, резкообозначенным жилам на шее, лице и руках, по неестественной сутуловатости и кривому, дугообразному положению ног видно было, что вся жизнь его прошла в непосильной, слишком тяжелой работе.
— Сошки-то? Известно, на чтò сошки, батюшка, ваше сиятельство. Хоть маломальски подпереть хотелось, сами изволите видеть; вот анадысь угол завалился, еще помиловал Бог, что скотины в ту пору не было. Всё-то еле-еле висит, говорил Чурис, презрительно осматривая свои раскрытые, кривые и обрушенные сараи. — Теперь и стропила, и откосы, и перемёты только тронь, глядишь, дерева дельного не выйдет. А лесу где нынче возьмешь? сами изволите знать.
— Вестимо нужно, да взять-то негде: не всё же на барский двор ходить! Коли нашему брату повадку дать к вашему сиятельству за всяким добром на барский двор кланяться, какие мы крестьяне будем? А коли милость ваша на то будет, на счет дубовых макушек, чтò на господском гумне так, без дела лежат, — сказал он кланяясь и переминаясь с ноги на ногу: — так, може, я, которые подменю, которые поурежу и из старого как-нибудь соорудую.
Нехлюдов вошел в избу. Неровные, закопченные стены в черном углу были увешаны разным тряпьем и платьем, а в красном буквально покрыты красноватыми тараканами, собравшимися около образов и лавки. В середине этой черной, смрадной, шестиаршинной избёнки, в потолке была большая щель, и несмотря на то, что в двух местах стояли подпорки, потолок так погнулся, что, казалось, с минуты на минуту угрожал разрушением.
— Оно, коли еще подпорки поставить, новый накатник настлать, — перебил ее муж, с спокойным, деловым выраженьем: — да кой-где перемёты переменить, так, может, как-нибудь пробьемся зиму-то. Прожить можно, только избу всю подпорками загородишь — вот чтò; а тронь ее, так щепки живой не будет; только поколи стоит, держится, — заключил он, видимо весьма довольный тем, что он сообразил это обстоятельство.
Нехлюдову было досадно и больно, что Чурис довел себя до такого положения и не обратился прежде к нему, тогда как он, с самого своего приезда, ни разу не отказывал мужикам и только того добивался, чтоб все прямо приходили к нему за своими нуждами. Он почувствовал даже некоторую злобу на мужика, сердито пожал плечами и нахмурился; но вид нищеты, окружавшей его, и среди этой нищеты спокойная и самодовольная наружность Чуриса, превратили его досаду в какое-то грустное, безнадежное чувство.
— Не посмел, ваше сиятельство, — отвечал Чурис с той же чуть заметной улыбкой, переминаясь своими черными, босыми ногами по неровному земляному полу; но он сказал это так смело и спокойно, что трудно было верить, чтоб он не посмел прийти к барину.
— Как не видать-с, — отвечал Чурис, открывая улыбкой свои еще целые, белые зубы: — еще не мало дивились, кàк клали-то их — мудрёные избы! Ребята смеялись, что не магазеи ли будут, от крыс в стены засыпать. Избы важные! — заключил он с выраженьем насмешливого недоумения, покачав головой: — остроги словно.
— Нет, ваше сиятельство, коли нас туда переселите, мы и здесь-то плохи, а там вам навек мужиками не будем. Какие мы там мужики будем? Да там и жить-то нельзя, воля ваша!
Нехлюдов стал-было доказывать мужику, что переселение, напротив, очень выгодно для него, что плетни и сараи там построят, что вода там хорошая, и т. д., но тупое молчание Чуриса смущало его, и он почему-то чувствовал, что говорит не так, кàк бы следовало. Чурисенок не возражал ему; но когда барин замолчал, он, слегка улыбнувшись, заметил, что лучше бы всего было поселить на этом хуторе стариков дворовых и Алёшу-дурачка, чтоб они там хлеб караулили.
— Да чтò ж что место нежилое? — терпеливо настаивал Нехлюдов: — ведь и здесь когда-то место было нежилое, а вот живут же люди: и там, вот, ты только первый поселись с легкой руки… Ты непременно поселись…
— И, батюшка, ваше сиятельство, кàк можно сличить! — с живостью отвечал Чурис, как будто испугавшись, чтоб барин не принял окончательного решения: — здесь на миру место, место веселое, обычное: и дорога и пруд тебе, белье что ли бабе стирать, скотину ли поить — и всё наше заведение мужицкое, тут искони заведенное, и гумно, и огородишка, и вётлы — вот, чтò мои родители садили; и дед, и батюшка наши здесь Богу душу отдали, и мне только бы век тут свой кончить, ваше сиятельство, больше ничего не прошу.
В то время как Чурис говорил, под полатями, в том месте, где стояла его жена, слышны были всё усиливавшиеся и усиливавшиеся всхлипывания, и когда муж сказал: «батюшка», жена его неожиданно выскочила вперед и, в слезах, ударилась в ноги барину.
Я говорил вам всем на первой сходке, что я поселился в деревне и посвятил свою жизнь для вас; что я готов сам лишить себя всего, лишь бы вы были довольны и счастливы — и я перед Богом клянусь, что сдержу свое слово, — говорил юный помещик, не зная того, что такого рода излияния неспособны возбуждать доверия ни в каком, и в особенности в русском человеке, любящем не слова, а дело, и неохотнике до выражения чувств, каких бы то ни было прекрасных.
— Какой обед, кормилец? — тяжело вздыхая, проговорила баба: — хлебушка поснедали — вот и обед наш. За сныткой нынче ходить нèколи было, так и щец сварить нè из чего, а чтò квасу было, так ребятам дала.
Нехлюдов уж давно знал не по слухам, не на веру к словам других, а на деле всю ту крайнюю степень бедности, в которой находились его крестьяне; но вся действительность эта была так несообразна со всем воспитанием его, складом ума и образом жизни, что он против воли забывал истину, и всякий раз, когда ему, как теперь, живо, осязательно напоминали ее, у него на сердце становилось невыносимо тяжело и грустно, как будто воспоминание о каком-то свершенном, неискупленном преступлении мучило его.
— Да как облегчить? Известное дело, коли землей владать, то и барщину править надо — уж порядки известные. Как-нибудь малого дождусь. Только будет милость ваша на счет училища его увольте; а то намедни земский приходил, тоже говорит, и его ваше сиятельство требует в училищу. Уж его-то увольте: ведь какой у него разум, ваше сиятельство? Он еще млад, ничего не смыслит.
— Нет, уж это, брат, как хочешь, — сказал барин: — мальчик твой уж может понимать, ему учиться пора. Ведь я для твоего же добра говорю. Ты сам посуди, как он у тебя подростет, хозяином станет, да будет грамоте знать и читать будет уметь, и в церкви читать — ведь всё у тебя дома с Божьей помощью лучше пойдет, — говорил Нехлюдов, стараясь выражаться как можно понятнее и вместе с тем почему-то краснея и заминаясь.
— Неспорно, ваше сиятельство: — вы нам худа не желаете, да дома-то побыть нèкому: мы с бабой на барщине — ну а он, хоть и маленек, а всё подсобляет, и скотину загнать и лошадей напоить. Какой ни есть, а всё мужик, — и Чурисенок с улыбкой взял своими толстыми пальцами за нос мальчика и высморкал его.
— Опять и то сказать, ваше сиятельство, не навоз хлеб родит, а всё Бог, — продолжал Чурис. — Вот у меня летось на пресном осьминнике шесть копён стало, а с навозкой и крестца не собрали. Никто как Бог! — прибавил он со вздохом. — Да и скотина ко двору нейдет к нашему. Вот шестой год не живет. Летось, одна тёлка издохла, другую продал: кормиться нèчем было; а в запрошлый год важная корова пала: пригнали из стада, ничего не было, вдруг зашаталась, зашаталась, и пар вон. Всё мое несчастье!
— Ну, братец, чтоб ты не говорил, что у тебя скотины нет оттого, что корму нет, а корму нет оттого, что скотины нет, вот тебе на корову, — сказал Нехлюдов, краснея и доставая из кармана шаровар скомканную пачку ассигнаций и разбирая ее: — купи себе на мое счастье корову, а корм бери с гумна — я прикажу. Смотри же, чтоб к будущему воскресенью у тебя была корова: я зайду.
Молодому барину стало неловко: он торопливо встал с лавки, вышел в сени и позвал за собой Чуриса. Вид человека, которому он сделал добро, был так приятен, что ему не хотелось скоро расстаться с ним.
— Я рад тебе помогать, — сказал он, останавливаясь у колодца: — тебе помогать можно, потому что, я знаю, ты не ленишься. Будешь трудиться — и я буду помогать: с Божиею помощью и поправишься.
«Я принял решение, от которого должна зависеть участь всей моей жизни. Я выхожу из университета, чтоб посвятить себя жизни в деревне, потому что чувствую, что рожден для нее. Ради Бога, милая тётушка, не смейтесь надо мной. Вы скажете, что я молод; может-быть, точно я еще ребенок, но это не мешает мне чувствовать мое призвание, желать делать добро и любить его.
Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова. Долгая зимняя ночь прошла незаметно; сели ужинать в пятом часу утра. Те, которые остались в выигрыше, ели с большим аппетитом; прочие, в рассеянности, сидели перед пустыми своими приборами. Но шампанское явилось, разговор оживился, и все приняли в нем участие.
Бобчинский. Он, он, ей-богу он… Такой наблюдательный: все обсмотрел. Увидел, что мы с Петром-то Ивановичем ели семгу, — больше потому, что Петр Иванович насчет своего желудка… да, так он и в тарелки к нам заглянул. Меня так и проняло страхом.
Кончив с этим, они снова стали вспоминать о своем родном селе: он шутил, а она задумчиво бродила в своем прошлом, и оно казалось ей странно похожим на болото, однообразно усеянное кочками, поросшее тонкой, пугливо дрожащей осиной, невысокою елью и заплутавшимися среди кочек белыми березами.
За столом каждый кусок, который мы брали, следила глазами, а если мы не ели, так опять начиналась история: дескать, мы гнушаемся; не взыщите, чем богата, тем и рада; было ли бы еще у нас самих лучше.
Его безжизненные, синеватого оттенка, руки мёртвой хваткой держали оборванные вожжи, а сама лошадь застряла в сугробе, прислонившись к стволу старой ели.
В то время, когда мои сверстницы ходили в кино, ели мороженое и катались на каруселях, я изучала военное дело и в тонкостях постигала искусство борьбы с противником.
Его безжизненные, синеватого оттенка, руки мёртвой хваткой держали оборванные вожжи, а сама лошадь застряла в сугробе, прислонившись к стволу старой ели.
В то время, когда мои сверстницы ходили в кино, ели мороженое и катались на каруселях, я изучала военное дело и в тонкостях постигала искусство борьбы с противником.
Высокие стволы елей, словно потрясаемые невидимою рукою, колебались, как колосья на ниве.