Неточные совпадения
Когда Катя уговаривала меня заняться
тем или другим, я отвечала:
не хочется,
не могу, а
в душе мне говорилось: зачем?
Сергей же Михайлыч был человек уже немолодой, высокий, плотный и, как мне казалось, всегда веселый; но, несмотря на
то, эти слова мамаши запали мне
в воображение, и еще шесть лет
тому назад, когда мне было одиннадцать лет и он говорил мне ты, играл со мной и прозвал меня девочка-фиялка, я
не без страха иногда спрашивала себя, что я буду делать, ежели он вдруг захочет жениться на мне?
Он рассказывал мне про моего отца, про
то, как он сошелся с ним, как они весело жили когда-то, когда еще я сидела за книгами и игрушками; и отец мой
в его рассказах
в первый раз представлялся мне простым и милым человеком, каким я
не знала его до сих пор.
Однако
в этот вечер мы с Катей долго
не засыпали и все говорили,
не о нем, а о
том, как проведем нынешнее лето, где и как будем жить зиму. Страшный вопрос: зачем? — уже
не представлялся мне. Мне казалось очень просто и ясно, что жить надо для
того, чтобы быть счастливою, и
в будущем представлялось много счастия. Как будто вдруг наш старый, мрачный покровский дом наполнился жизнью и светом.
— Ну слава богу, что он приехал, веселей будет!» И, посмотревшись
в зеркало, весело сбежала вниз по лестнице и,
не скрывая
того, что торопилась, запыхавшись вошла на террасу.
Но, несмотря на все его старанье постоянно быть наравне со мною, я чувствовала, что за
тем, что я понимала
в нем, оставался еще целый чужой мир,
в который он
не считал нужным впускать меня, и это-то сильнее всего поддерживало во мне уважение и притягивало к нему.
И когда я поняла это, во мне действительно
не осталось и тени кокетства нарядов, причесок, движений; но зато явилось, белыми нитками шитое, кокетство простоты,
в то время как я еще
не могла быть проста.
Души же моей он
не знал; потому что любил ее, потому что
в то самое время она росла и развивалась, и тут-то я могла обманывать и обманывала его.
Сергей Михайлыч уже дня три
не был у нас, и
в этот день мы ожидали его,
тем более что наш приказчик сказал, что он обещал приехать на поле.
Солнце уже зашло за макушки березовой аллеи, пыль укладывалась
в поле, даль виднелась явственнее и светлее
в боковом освещении, тучи совсем разошлись, па гумне из-за деревьев видны были три новые крыши скирд, и мужики сошли с них; телеги с громкими криками проскакали, видно,
в последний раз; бабы с граблями на плечах и свяслами на кушаках с громкою песнью прошли домой, а Сергей Михайлыч все
не приезжал, несмотря на
то, что я давно видела, как он съехал под гору.
Но
в то же время мне захотелось посмотреть, что он там делает, как смотрит, как движется, полагая, что его никто
не видит.
Весь этот вечер он мало говорил со мною, но
в каждом слове его к Кате, к Соне,
в каждом движении и взгляде его я видела любовь и
не сомневалась
в ней. Мне только досадно и жалко за него было, зачем он находит нужным еще таиться и притворяться холодным, когда все уже так ясно и когда так легко и просто можно бы было быть так невозможно счастливым. Но меня, как преступление, мучило
то, что я спрыгнула к нему
в сарай. Мне все казалось, что он перестанет уважать меня за это и сердит на меня.
Мы вернулись домой, но он еще долго
не уезжал, несмотря на
то, что прокричали петухи, что все
в доме спали, и лошадь его все чаще и чаще била копытом по лопуху и фыркала под окном.
Зачем? почему? как это должно случиться? — я ничего
не знала, но я с
той минуты верила и знала, что это так будет. Уже совсем рассвело и народ стал подыматься, когда я вернулась
в свою комнату.
В продолжение этой недели я всякий день вставала рано и, покуда мне закладывали лошадь, одна, гуляя по саду, перебирала
в уме грехи прошлого дня и обдумывала
то, что мне нужно было делать нынче, чтобы быть довольною своим днем и
не согрешить ни разу.
Я вслушивалась
в каждое слово читаемой молитвы, чувством старалась отвечать на него, и ежели
не понимала,
то мысленно просила бога просветить меня или придумывала на место нерасслышанной свою молитву.
Но я думала теперь о нем совсем
не так, как
в ту ночь, когда
в первый раз узнала, что люблю его, я думала о нем — как о себе, невольно присоединяя его к каждой мысли о своем будущем.
Никогда с
тех пор, как я его знала, я
не была так спокойна и самостоятельна с ним, как
в это утро.
И начала говорить ни раньше, ни позже, а
в ту самую минуту, как мы сели, и ничего еще
не было сказано,
не было еще никакого тона и характера разговора, который бы мог помешать
тому, что я хотела сказать.
Он рассказывал мне, как его мать была недовольна
тем, что свадьба должна была сделаться без музыки, без гор сундуков и без переделки заново всего дома,
не так, как ее свадьба, стоившая тридцать тысяч; и как она серьезно и тайно от него, перебирая
в кладовой сундуки, совещалась с экономкой Марьюшкой о каких-то необходимейших для нашего счастья коврах, гардинах и подносах.
После всех моих разочарований, ошибок
в жизни, когда я нынче приехал
в деревню, я так себе сказал решительно, что любовь для меня кончена, что остаются для меня только обязанности доживанья, что я долго
не отдавал себе отчета
в том, что такое мое чувство к вам и к чему оно может повести меня.
Он шел тихо и молча, и
в его лице, на которое я взглядывала изредка, выражалась
та же важная
не то печаль,
не то радость, которые были и
в природе, и
в моем сердце.
Вдруг он обернулся ко мне, я видела, что он хотел сказать что-то. «Что, ежели он заговорит
не про
то, про что я думаю?» — пришло мне
в голову. Но он заговорил про отца, даже
не называя его.
— Да, вы еще были дитя, — продолжал он, глядя
в мои глаза, — я целовал тогда эти глаза и любил их только за
то, что они на него похожи, и
не думал, что они будут за себя так дороги мне. Я звал вас Машею тогда.
Когда мы вернулись домой, уже там была его мать и гости, без которых мы
не могли обойтись, и я до самого
того времени, как мы из церкви сели
в карету, чтоб ехать
в Никольское,
не была наедине с ним.
Только он один существовал для меня на свете, а его я считала самым прекрасным, непогрешимым человеком
в мире; поэтому я и
не могла жить ни для чего другого, как для него, как для
того, чтобы быть
в его глазах
тем, чем он считал меня.
Один раз он вошел ко мне
в комнату
в то время, как я молилась богу. Я оглянулась на него и продолжала молиться. Он сел у стола, чтобы
не мешать мне, и раскрыл книгу. Но мне показалось, что он смотрит на меня, и я оглянулась. Он улыбнулся, я рассмеялась и
не могла молиться.
Не скажи он мне этого, может быть, я поняла бы, что томившее меня чувство есть вредный вздор, вина моя, что
та жертва, которую я искала, была тут, передо мной,
в подавлении этого чувства.
А время уходило, снег заносил больше и больше стены дома, и мы всё были одни и одни, и всё
те же были мы друг перед другом; а там где-то,
в блеске,
в шуме, волновались, страдали и радовались толпы людей,
не думая о нас и о нашем уходившем существовании.
Хуже всего для меня было
то, что я чувствовала, как с каждым днем привычки жизни заковывали нашу жизнь
в одну определенную форму, как чувство наше становилось
не свободно, а подчинялось ровному, бесстрастному течению времени.
Мне
не того нужно было, мне нужна была борьба; мне нужно было, чтобы чувство руководило нами
в жизни, а
не жизнь руководила чувством.
Я чувствовала, что слезы подступают мне к сердцу и что я раздражена на него. Я испугалась этого раздражения и пошла к нему. Он сидел
в кабинете и писал. Услышав мои шаги, он оглянулся на мгновение равнодушно, спокойно и продолжал писать. Этот взгляд мне
не понравился; вместо
того чтобы подойти к нему, я стала к столу, у которого он писал, и, раскрыв книгу, стала смотреть
в нее. Он еще раз оторвался и поглядел на меня.
— Маша! Что с тобой? — сказал он. — Речь
не о
том, я ли прав или ты права, а совсем о другом: что у тебя против меня?
Не вдруг говори, подумай и скажи мне все, что ты думаешь. Ты недовольна мной, и ты, верно, права, но дай мне понять,
в чем я виноват.
Я заплакала, и мне стало легче. Он сидел подле меня и молчал. Мне было и жалко его, и совестно за себя, и досадно за
то, что я сделала. Я
не глядела на него. Мне казалось, что он должен или строго, или недоумевающе смотреть на меня
в эту минуту. Я оглянулась: кроткий, нежный взгляд, как бы просящий прощения, был устремлен на меня. Я взяла его за руку и сказала...
То же неожиданно для меня и
в кругу светском и казавшемся мне самым лучшим; у мужа открылось много знакомых, о которых он никогда
не говорил мне; и часто мне странно и неприятно было слышать от него строгие суждения о некоторых из этих людей, казавшихся мне такими добрыми.
Я так была отуманена этою, внезапно возбужденною, как мне казалось, любовью ко мне во всех посторонних, этим воздухом изящества, удовольствий и новизны, которым я дышала здесь
в первый раз, так вдруг исчезло здесь его, подавлявшее меня, моральное влияние, так приятно мне было
в этом мире
не только сравняться с ним, но стать выше его, и за
то любить его еще больше и самостоятельнее, чем прежде, что я
не могла понять, что неприятного он мог видеть для меня
в светской жизни.
В первый раз еще я слышала от него такие ожесточенно-насмешливые слова. И насмешка его
не пристыдила, а оскорбила меня, и ожесточение
не испугало меня, а сообщилось мне. Он ли, всегда боявшийся фразы
в наших отношениях, всегда искренний и простой, говорил это? И за что? За
то, что точно я хотела пожертвовать ему удовольствием,
в котором
не могла видеть ничего дурного, и за
то, что за минуту перед этим я так понимала и любила его. Роли наши переменились, он — избегал прямых и простых слов, а я искала их.
— Ну так я скажу тебе. Мне мерзко,
в первый раз мерзко,
то, что я чувствую и что
не могу
не чувствовать. — Он остановился, видимо, испугавшись грубого звука своего голоса.
— Мерзко, что принц нашел тебя хорошенькою и что ты из-за этого бежишь ему навстречу, забывая и мужа, и себя, и достоинство женщины, и
не хочешь понять
тою, что должен за тебя чувствовать твой муж, ежели
в тебе самой нет чувства достоинства; напротив, ты приходишь говорить мужу, что ты жертвуешь,
то есть «показаться его высочеству для меня большое счастье, но я жертвую им».
Дождался
того, что мне нынче стыдно и больно стало, как никогда; больно за себя, когда твой друг своими грязными руками залез мне
в сердце и стал говорить о ревности, моей ревности, к кому же? к человеку, которого ни я, ни ты
не знаем.
— И дай бог тебе много удовольствия, только между нами все кончено! — прокричал он
в порыве уже несдержанного бешенства. — Но больше уже ты
не будешь мучить меня. Я был дурак, что… — снова начал он, но губы у него затряслись, и он с видимым усилием удержался, чтобы
не договорить
того, что начал.
Я пошла
не к нему, а
в свою комнату, где долго сидела одна и плакала, с ужасом вспоминая каждое слово бывшего между нами разговора, заменяя эти слова другими, прибавляя другие, добрые слова и снова с ужасом и чувством оскорбления вспоминая
то, что было. Когда я вечером вышла к чаю и при С., который был у нас, встретилась с мужем, я почувствовала, что с нынешнего дня целая бездна открылась между нами. С. спросил меня, когда мы едем. Я
не успела ответить.
Мне показалось, что все заметили мою неловкую застенчивость
в то время, как я говорила с принцем, заметили его странный поступок; бог знает, как они могли объяснять это: уж
не знают ли они нашего разговора с мужем?
Я чувствовала, что он боялся
не за мое здоровье, а за
то, что нам нехорошо будет
в деревне; я
не очень настаивала и осталась.
Только
в минуты тихой, умеренной нежности, которые бывали между нами, мне казалось, что что-то
не то, что что-то больно мне
в сердце, и
в его глазах, мне казалось, я читала
то же.
Мне было тогда двадцать один год, состояние наше, я думала, было
в цветущем положении, от семейной жизни я
не требовала ничего сверх
того, что она мне давала; все, кого я знала, мне казалось, любили меня; здоровье мое было хорошо, туалеты мои были лучшие на водах, я знала, что я была хороша, погода была прекрасна, какая-то атмосфера красоты и изящества окружала меня, и мне было очень весело.
Он заключил
тем, что я прекрасно делаю,
не пытаясь бороться с леди С., и что я окончательно похоронена
в Бадене.
Он
не понимал
того невыразимого отвращения, которое я испытывала к нему
в эту минуту.
— Ах! мой друг, уволь от чувствительных сцен, — сказал он холодно, — что ты
в деревню хочешь, это прекрасно, потому что и денег у нас мало; а что навсегда,
то это мечта. Я знаю, что ты
не уживешь. А вот чаю напейся, это лучше будет, — заключил он, вставая, чтобы позвонить человека.
Давно
не топленный пустой Никольский дом снова ожил, но
не ожило
то, что жило
в нем.