Неточные совпадения
Вы увидите там докторов с окровавленными по локти
руками и бледными, угрюмыми физиономиями, занятых около койки,
на которой, с открытыми глазами и говоря, как в бреду, бессмысленные, иногда простые и трогательные слова, лежит раненый, под влиянием хлороформа.
Вы увидите, как острый кривой нож входит в белое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство; увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную
руку; увидите, как
на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя
на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания, — увидите ужасные, потрясающие душу зрелища; увидите войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а увидите войну в настоящем ее выражении — в крови, в страданиях, в смерти…
Его слишком большая развязность, размахивание
руками, громкий смех и голос, казавшиеся вам нахальством, покажутся вам тем особенным бретерским настроением духа, которое приобретают иные очень молодые люди после опасности; но всё-таки вы подумаете, что он станет вам рассказывать, как плохо
на 4-м бастионе от бомб и пуль: ничуть не бывало! плохо оттого, что грязно.
Несмотря
на этот подленький голос при виде опасности, вдруг заговоривший внутри вас, вы, особенно взглянув
на солдата, который, размахивая
руками и осклизаясь под гору, по жидкой грязи, рысью, со смехом бежит мимо вас, — вы заставляете молчать этот голос, невольно выпрямляете грудь, поднимаете выше голову и карабкаетесь вверх
на скользкую глинистую гору.
В первые минуты
на забрызганном грязью лице его виден один испуг и какое-то притворное преждевременное выражение страдания, свойственное человеку в таком положении; но в то время, как ему приносят носилки, и он сам
на здоровый бок ложится
на них, вы замечаете, что выражение это сменяется выражением какой-то восторженности и высокой, невысказанной мысли: глаза горят, зубы сжимаются, голова с усилием поднимается выше, и в то время, как его поднимают, он останавливает носилки и с трудом, дрожащим голосом говорит товарищам: «простите, братцы!», еще хочет сказать что-то, и видно, что хочет сказать что-то трогательное, но повторяет только еще раз: «простите, братцы!» В это время товарищ-матрос подходит к нему, надевает фуражку
на голову, которую подставляет ему раненый, и спокойно, равнодушно, размахивая
руками, возвращается к своему орудию.
Несмотря
на те слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и
на весь тон письма, по которым высокомерный читатель верно составил себе истинное и невыгодное понятие, в отношении порядочности, о самом штабс-капитане Михайлове,
на стоптанных сапогах, о товарище его, который пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном друге
на эсе (может быть, даже и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями), и вообще о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном друге и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и говорил о чувстве, вспомнил о добром товарище-улане, как он сердился и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке, как жена смеялась над ним, — вспомнил о дружбе к себе этих людей (может быть, ему казалось, что было что-то больше со стороны бледного друга): все эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете, и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся
рукою до кармана, в котором лежало это милое для него письмо.
Никто особенно рад не был, встретив
на бульваре штабс-капитана Михайлова, исключая, мóжет быть, его полка капитана Обжогова и прапорщика Сусликова, которые с горячностью пожали ему
руку, но первый был в верблюжьих штанах, без перчаток, в обтрепанной шинели и с таким красным вспотевшим лицом, а второй кричал так громко и развязно, что совестно было ходить с ними, особенно перед офицерами в белых перчатках, из которых с одним — с адъютантом — штабс-капитан Михайлов кланялся, а с другим — штаб-офицером — мог бы кланяться, потому что два раза встречал его у общего знакомого.
Притом же, что веселого ему было гулять с этими г-ами Обжоговым и Сусликовым, когда он и без того по 6-ти раз
на день встречал их и пожимал им
руки. Не для этого же он пришел
на музыку.
— К счастью Михайлова, Калугин был в прекрасном расположении духа (генерал только-что поговорил с ним весьма доверенно, и князь Гальцин, приехав из Петербурга, остановился у него) — он счел не унизительным подать
руку штабс-капитану Михайлову, чего не решился однако сделать Праскухин, весьма часто встречавшийся
на бастионе с Михайловым, неоднократно пивший его вино и водку и даже должный ему по преферансу 12 руб. с полтиной.
Гальцина, делая разные замечания
на французском языке; но, так как вчетвером нельзя было итти по дорожке, он принужден был итти один и только
на втором круге взял под
руку подошедшего и заговорившего о ним известно храброго морского офицера Сервягина, желавшего тоже присоединиться к кружку аристократов.
Когда же
на крыльце штабс-капитан сказал: «прощай, Никита!» то Никита вдруг разразился принужденными рыданиями и бросился целовать
руки своего барина. «Прощайте, барин!» всхлипывая, говорил он.
Калугин встал, но не отвечая
на поклон офицера, с оскорбительной учтивостью и натянутой официяльной улыбкой, спросил офицера, не угодно ли им подождать и, не попросив его сесть и не обращая
на него больше внимания, повернулся к Гальцину и заговорил по-французски, так что бедный офицер, оставшись посередине комнаты, решительно не знал, что делать с своей персоной и
руками без перчаток, которые висели перед ним.
Толпы солдат несли
на носилках и вели под
руки раненых.
На улице было совершенно темно; только редко, редко где светились окна в гошпитале или у засидевшихся офицеров. С бастионов доносился тот же грохот орудий и ружейной перепалки, и те же огни вспыхивали
на черном небе. Изредка слышался топот лошади проскакавшего ординарца, стон раненого, шаги и говор носильщиков или женский говор испуганных жителей, вышедших
на крылечко посмотреть
на канонаду.
— Куда ты идешь и зачем? — закричал он
на него строго. — Него… — но в это время, совсем вплоть подойдя к солдату, он заметил, что правая
рука его была за обшлагом и в крови выше локтя.
Вторая рота легла также, и Пест, ложась, наколол
руку на какую-то колючку.
С удивительным наслаждением Калугин почувствовал себя дома, вне опасности, и, надев ночную рубашку, лежа в постели уж рассказал Гальцину подробности дела, передавая их весьма естественно, — с той точки зрения, с которой подробности эти доказывали, что он, Калугин, весьма дельный и храбрый офицер,
на что, мне кажется, излишне бы было намекать, потому что это все знали и не имели никакого права и повода сомневаться, исключая, может быть, покойника ротмистра Праскухина, который, несмотря
на то, что, бывало, считал за счастие ходить под
руку с Калугиным, вчера только по секрету рассказывал одному приятелю, что Калугин очень хороший человек, но, между нами будь сказано, ужасно не любит ходить
на бастионы.
Ужас — холодный, исключающий все другие мысли и чувства ужас — объял всё существо его; он закрыл лицо
руками и упал
на колена.
Он был камнем легко ранен в голову. Самое первое впечатление его было как будто сожаление: он так было хорошо и спокойно приготовился к переходу туда, что
на него неприятно подействовало возвращение к действительности, с бомбами, траншеями, солдатами и кровью; второе впечатление его была бессознательная радость, что он жив, и третье — страх и желание уйти поскорее с бастьона. Барабанщик платком завязал голову своему командиру и, взяв его под
руку, повел к перевязочному пункту.
— Не нужно, братец, — сказал он, вырывая
руку от услужливого барабанщика, которому главное самому хотелось поскорее выбраться отсюда, — я не пойду
на перевязочный пункт, а останусь с ротой.
Убедившись в том, что товарищ его был убит, Михайлов так же пыхтя, присядая и придерживая
рукой сбившуюся повязку и голову, которая сильно начинала болеть у него, потащился назад. Батальон уже был под горой
на месте и почти вне выстрелов, когда Михайлов догнал его. — Я говорю: почти вне выстрелов, потому что изредка залетали и сюда шальные бомбы (осколком одной в эту ночь убит один капитан, который сидел во время дела в матросской землянке).
Рука покачнулась и опять стала
на свое место.
Один, с подвязанной какой-то веревочкой
рукой, с шинелью в накидку,
на весьма грязной рубахе, хотя худой и бледный, сидел бодро в середине телеги и взялся было за шапку, увидав офицера, но потом, вспомнив верно, что он раненый, сделал вид, что он только хотел почесать голову.
Другой, рядом с ним, лежал
на самом дне повозки; видны были только две исхудалые
руки, которыми он держался за грядки повозки, и поднятые колени, как мочалы, мотавшиеся в разные стороны.
Третий, с опухшим лицом и обвязанной головой,
на которой сверху торчала солдатская шапка, сидел с боку, спустив ноги к колесу, и, облокотившись
руками на колени, дремал, казалось.
Его натура была довольно богата; он был не глуп и вместе с тем талантлив, хорошо пел, играл
на гитаре, говорил очень бойко и писал весьма легко, особенно казенные бумаги,
на которые набил
руку в свою бытность полковым адъютантом; но более всего замечательна была его натура самолюбивой энергией, которая, хотя и была более всего основана
на этой мелкой даровитости, была сама по себе черта резкая и поразительная.
Стройный, широкоплечий, в расстегнутой шинели, из-под которой виднелась красная рубашка с косым воротом, с папироской в
руках, облокотившись
на перила крыльца, с наивной радостью в лице и жесте, как он стоял перед братом, это был такой приятно-хорошенький мальчик, что всё бы так и смотрел
на него.
Они вошли в офицерскую палату. Марцов лежал навзничь, закинув жилистые обнаженные до локтей
руки за голову и с выражением
на желтом лице человека, который стиснул зубы, чтобы не кричать от боли. Целая нога была в чулке высунута из-под одеяла, и видно было, как он
на ней судорожно перебирает пальцами.
Батарейный командир сухо ответил
на поклон и, не подавая
руки, пригласил его садиться.
Батарейный командир был довольно толстый человечек, с большою плешью
на маковке, густыми усами, пущенными прямо и закрывавшими рот, и большими, приятными карими глазами.
Руки у него были красивые, чистые и пухлые, ножки очень вывернутые, ступавшие с уверенностью и некоторым щегольством, доказывавшим, что батарейный командир был человек незастенчивый.
Он стал
на колени, перекрестился и сложил
руки так, как его в детстве еще учили молиться.
А теперь! голландская рубашка уж торчит из-под драпового с широкими рукавами сюртука, 10-ти рублевая сигара в
руке,
на столе 6-рублевый лафит, — всё это закупленное по невероятным ценам через квартермейстера в Симферополе; — и в глазах это выражение холодной гордости аристократа богатства, которое говорит вам: хотя я тебе и товарищ, потому что я полковой командир новой школы, но не забывай, что у тебя 60 рублей в треть жалованья, а у меня десятки тысяч проходят через
руки, и поверь, что я знаю, как ты готов бы полжизни отдать за то только, чтобы быть
на моем месте.
По левую
руку на корточках сидел красный, с потным лицом офицерик, принужденно улыбался и шутил, когда били его карты, он шевелил беспрестанно одной
рукой в пустом кармане шаровар и играл большой маркой, но очевидно уже не
на чистые, что именно и коробило красивого брюнета.
Над головами стояло высокое звездное небо, по которому беспрестанно пробегали огненные полосы бомб; налево, в аршине, маленькое отверстие вело в другой блиндаж, в которое виднелись ноги и спины матросов, живших там, и слышались пьяные голоса их; впереди виднелось возвышение порохового погреба, мимо которого мелькали фигуры согнувшихся людей, и
на котором,
на самом верху, под пулями и бомбами, которые беспрестанно свистели в этом месте, стояла какая-то высокая фигура в черном пальто, с
руками в карманах, и ногами притаптывала землю, которую мешками носили туда другие люди.
Начальник бастиона, обходивший в это время свое хозяйство, по его выражению, как он ни привык в 8 месяцев ко всяким родам храбрости, не мог не полюбоваться
на этого хорошенького мальчика в расстегнутой шинели, из-под которой видна красная рубашка, обхватывающая белую нежную шею, с разгоревшимся лицом и глазами, похлопывающего
руками и звонким голоском командующего: «первое, второе!» и весело взбегающего
на бруствер, чтобы посмотреть, куда падает его бомба.