Неточные совпадения
— На 5-м баксионе, ваше благородие, как первая бандировка
была: навел пушку, стал отходить, этаким манером, к
другой амбразуре, как он ударит меня по ноге, ровно как в яму оступился. Глядь, а ноги нет.
Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, это — убеждение в невозможности взять Севастополь и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни
было силу русского народа, — и эту невозможность видели вы не в этом множестве траверсов, брустверов, хитро сплетенных траншей, мин и орудий, одних на
других, из которых вы ничего не поняли, но видели ее в глазах, речах, приемах, в том, что называется духом защитников Севастополя.
Вы понимаете, что чувство, которое заставляет работать их, не
есть то чувство мелочности, тщеславия, забывчивости, которое испытывали вы сами, но какое-нибудь
другое чувство, более властное, которое сделало из них людей, так же спокойно живущих под ядрами, при ста случайностях смерти вместо одной, которой подвержены все люди, и живущих в этих условиях среди беспрерывного труда, бдения и грязи.
Из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна
быть другая, высокая побудительная причина.
Потом выслать
другого, с каждой стороны, потом 3-го, 4-го и т. д. до тех пор, пока осталось бы по одному солдату в каждой армии (предполагая, что армии равносильны, и что количество
было бы заменяемо качеством).
Несмотря на те слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и на весь тон письма, по которым высокомерный читатель верно составил себе истинное и невыгодное понятие, в отношении порядочности, о самом штабс-капитане Михайлове, на стоптанных сапогах, о товарище его, который пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном
друге на эсе (может
быть, даже и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями), и вообще о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном
друге и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и говорил о чувстве, вспомнил о добром товарище-улане, как он сердился и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке, как жена смеялась над ним, — вспомнил о дружбе к себе этих людей (может
быть, ему казалось, что
было что-то больше со стороны бледного
друга): все эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете, и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся рукою до кармана, в котором лежало это милое для него письмо.
Никто особенно рад не
был, встретив на бульваре штабс-капитана Михайлова, исключая, мóжет
быть, его полка капитана Обжогова и прапорщика Сусликова, которые с горячностью пожали ему руку, но первый
был в верблюжьих штанах, без перчаток, в обтрепанной шинели и с таким красным вспотевшим лицом, а второй кричал так громко и развязно, что совестно
было ходить с ними, особенно перед офицерами в белых перчатках, из которых с одним — с адъютантом — штабс-капитан Михайлов кланялся, а с
другим — штаб-офицером — мог бы кланяться, потому что два раза встречал его у общего знакомого.
Отчего в наш век
есть только три рода людей: одних — принимающих начало тщеславия, как факт необходимо существующий, поэтому справедливый, и свободно подчиняющихся ему;
других — принимающих его, как несчастное, но непреодолимое условие, и третьих — бессознательно, рабски действующих под его влиянием?
И кн. Гальцин взял под руку с одной стороны Калугина, с
другой штабс-капитана, вперед уверенный, что это не может не доставить последнему большого удовольствия, что действительно
было справедливо.
Но замечательно то, что не только князь Гальцин, но и все эти господа, расположившись здесь кто на окне, кто задравши ноги, кто за фортепьянами, казались совсем
другими людьми, чем на бульваре: не
было этой смешной надутости, высокомерности, которые они выказывали пехотным офицерам; здесь они
были между своими в натуре, особенно Калугин и Гальцин, очень милыми, простодушными, веселыми и добрыми ребятами. Разговор шел о петербургских сослуживцах и знакомых.
— Господи, Мати Пресвятыя Богородицы! — говорила в себя и вздыхая старуха, глядя на бомбы, которые, как огненные мячики, беспрестанно перелетали с одной стороны на
другую: — страсти-то, страсти какие! И-и-хи-хи. Такого и в первую бандировку не
было. Вишь, где лопнула проклятая — прямо над нашим домом в слободке.
— А ты где идешь, мерзавец! — крикнул поручик Непшитшетский на
другого солдата, который попался ему навстречу, — желая своим рвением прислужиться важному князю. Солдат тоже
был ранен.
Носильщики беспрестанно вносили раненых, складывали их один подле
другого на пол, на котором уже
было так тесно, что несчастные толкались и мокли в крови
друг друга, и шли зa новыми.
Солдаты шли скоро и молча и невольно перегоняя
друг друга; только слышны
были зa беспрестанными раскатами выстрелов мерный звук их шагов по сухой дороге, звук столкнувшихся штыков или вздох и молитва какого-нибудь робкого солдатика: — «Господи, Господи! что это такое!» Иногда поражал стон раненого и крик: «носилки!» (В роте, которой командовал Михайлов, от одного артиллерийского огня выбыло в ночь 26 человек.)
Тут он вспомнил про 12 р., которые
был должен Михайлову, вспомнил еще про один долг в Петербурге, который давно надо
было заплатить; цыганский мотив, который он
пел вечером, пришел ему в голову; женщина, которую он любил, явилась ему в воображении, в чепце с лиловыми лентами; человек, которым он
был оскорблен 5 лет тому назад, и которому не отплатил за оскорбленье, вспомнился ему, хотя вместе, нераздельно с этими и тысячами
других воспоминаний, чувство настоящего — ожидания смерти и ужаса — ни на мгновение не покидало его.
И зачем я пошел в военную службу, — вместе с тем думал он — и еще перешел в пехоту, чтобы участвовать в кампании; не лучше ли
было мне оставаться в уланском полку в городе Т., проводить время с моим
другом Наташей….. а теперь вот что!» И он начал считать: раз, два, три, четыре, загадывая, что ежели разорвет в чет, то он
будет жив, — в нечет, то
будет убит.
— А, может
быть, — отвечал Калугин, — я больше
был на правом; я два раза туда ходил: один раз отъискивал генерала, а
другой раз так, посмотреть ложементы пошел. Вот где жарко
было.
В это время навстречу этим господам, на
другом конце бульвара, показалась лиловатая фигура Михайлова на стоптанных сапогах и с повязанной головой. Он очень сконфузился, увидав их: ему вспомнилось, как он вчера присядал перед Калугиным, и пришло в голову, как бы они не подумали, что он притворяется раненым. Так что ежели бы эти господа не смотрели на него, то он бы сбежал вниз и ушел бы домой с тем, чтобы не выходить до тех пор, пока можно
будет снять повязку.
Другой, рядом с ним, лежал на самом дне повозки; видны
были только две исхудалые руки, которыми он держался за грядки повозки, и поднятые колени, как мочалы, мотавшиеся в разные стороны.
Он
был не из тех, которые живут так-то и делают то-то, а не делают того-то потому, что так живут и делают
другие: он делал всё, что ему хотелось, а
другие уж делали, что он, и
были уверены, что это хорошо.
У него
было одно из тех самолюбий, которое до такой степени слилось с жизнью и которое чаще всего развивается в одних мужских и особенно военных кружках, что он не понимал
другого выбора, как первенствовать или уничтожаться, и что самолюбие
было двигателем даже его внутренних побуждений: он сам с собой любил первенствовать над людьми, с которыми себя сравнивал.
— В городу, брат, стоит, в городу, — проговорил
другой, старый фурштатский солдат, копавший с наслаждением складным ножом в неспелом, белёсом арбузе. Мы вот только с полдён оттеле идем. Такая страсть, братец ты мой, что и не ходи лучше, а здесь упади где-нибудь в сене, денек-другой пролежи — дело-то лучше
будет.
— Ведь вы сами рассудите, господин смотритель, — говорил с запинками
другой, молоденький офицерик, — нам не для своего удовольствия нужно ехать. Ведь мы тоже стало
быть нужны, коли нас требовали. А то я право генералу Крамперу непременно это скажу. А то ведь это что ж… вы, значит, не уважаете офицерского звания.
Направо от двери, около кривого сального стола, на котором стояло два самовара с позеленелой кое-где медью, и разложен
был сахар в разных бумагах, сидела главная группа: молодой безусый офицер в новом стеганом архалуке, наверное сделанном из женского капота, доливал чайник; человека 4 таких же молоденьких офицеров находились в разных углах комнаты: один из них, подложив под голову какую-то шубу, спал на диване;
другой, стоя у стола, резал жареную баранину безрукому офицеру, сидевшему у стола.
Два офицера, один в адъютантской шинели,
другой в пехотной, но тонкой, и с сумкой через плечо, сидели около лежанки, и по одному тому, как они смотрели на
других, и как тот, который
был с сумкой, курил сигару, видно
было, что они не фронтовые пехотные офицеры, и что они довольны этим.
А он должен
быть упорный и очень храбрый — такой, что много не говорит, а делает лучше
других.
— Что же, они точно смелые, их благородие ужасно какие смелые! — сказал барабанщик не громко, но так, что слышно
было, обращаясь к
другому солдату, как будто оправдываясь перед ним в словах ротного командира и убеждая его, что в них ничего нет хвастливого и неправдоподобного.
В большой комнате казармы
было пропасть народа: морские, артиллерийские и пехотные офицеры. Одни спали,
другие разговаривали, сидя на каком-то ящике и лафете крепостной пушки; третьи, составляя самую большую и шумную группу за сводом, сидели на полу, на двух разостланных бурках,
пили портер и играли в карты.
Володе первому дали выбирать. Он взял один билетик, который
был подлиннее, но тут же ему пришло в голову переменить, — взял
другой поменьше и потолще и, развернув, прочел на нем: «итти».
Вланг
был чрезвычайно доволен своим назначением, живо побежал собираться, и одетый пришел помогать Володе и всё уговаривал его взять с собой и койку, и шубу, и старые «Отечественные Записки», и кофейник спиртовой, и
другие ненужные вещи.
Не
буду рассказывать, сколько еще ужасов, опасностей и разочарований испытал наш герой в этот вечер: как вместо такой стрельбы, которую он видел на Волковом поле, при всех условиях точности и порядка, которые он надеялся найти здесь, он нашел 2 разбитые мортирки без прицелов, из которых одна
была смята ядром в дуле, а
другая стояла на щепках разбитой платформы; как он не мог до утра добиться рабочих, чтоб починить платформу;как ни один заряд не
был того веса, который означен
был в Руководстве, как ранили 2 солдат его команды, и как 20 раз он
был на волоске от смерти.
В самом блиндаже
было тихо; только солдаты, еще дичась нового офицера, изредка переговаривались, прося один
другого посторониться или огню трубочку закурить; крыса скреблась где-то между камнями, или Вланг, не пришедший еще в себя и дико смотревший кругом, вздыхал вдруг громким вздохом.
Только Васин, старик фейерверкер и несколько
других выходили редко в траншею; остальных нельзя
было удержать: все повысыпали на свежий, утренний воздух из смрадного блиндажа и, несмотря на столь же сильное, как и накануне, бомбардированье, расположились кто около порога, кто под бруствером.
Другие лица
были такие же.
Володя вместе с Влангой, который ни на шаг не отставал от него, вылез из блиндажа и побежал на батарею. Артиллерийской стрельбы ни с той, ни с
другой стороны совершенно не
было.
— Известно,
будет! — сказал
другой с убеждением.
По всей линии севастопольских бастионов, столько месяцев кипевших необыкновенной энергической жизнью, столько месяцев видевших сменяемых смертью, одних за
другими умирающих героев, и столько месяцев возбуждавших страх, ненависть и наконец восхищение врагов, — на севастопольских бастионах уже нигде никого не
было.
Выходя на ту сторону моста, почти каждый солдат снимал шапку и крестился.* Но за этим чувством
было другое, тяжелое, сосущее и более глубокое чувство: это
было чувство, как будто похожее на раскаяние, стыд и злобу.