Я бы умерла спокойно, ежели бы еще раз посмотреть на него, на
моего любимого сына; но бог не хочет этого», — и он заплакал…
Вот лежанка, на которой стоят утюг, картонная кукла с разбитым носом, лоханка, рукомойник; вот окно, на котором в беспорядке валяются кусочек черного воска, моток шелку, откушенный зеленый огурец и конфетная коробочка, вот и большой красный стол, на котором, на начатом шитье, лежит кирпич, обшитый ситцем, и за которым сидит она в
моем любимом розовом холстинковом платье и голубой косынке, особенно привлекающей мое внимание.
— Ну, уж извини меня, но есть что-то мизерное в этом считаньи. У нас свои занятия, у них свои, и им надо барыши. Ну, впрочем, дело сделано, и конец. А вот и глазунья, самая
моя любимая яичница. И Агафья Михайловна даст нам этого травничку чудесного…
Так, не ошиблись вы: три клада // В сей жизни были мне отрада. // И первый клад мой честь была, // Клад этот пытка отняла; // Другой был клад невозвратимый — // Честь дочери
моей любимой. // Я день и ночь над ним дрожал: // Мазепа этот клад украл. // Но сохранил я клад последний, // Мой третий клад: святую месть. // Ее готовлюсь богу снесть.
И вот дворовый мальчик, маленький мальчик, всего восьми лет, пустил как-то, играя, камнем и зашиб ногу любимой генеральской гончей. «Почему собака
моя любимая охромела?» Докладывают ему, что вот, дескать, этот самый мальчик камнем в нее пустил и ногу ей зашиб.
Неточные совпадения
И тут я с печи спрыгнула, // Обулась. Долго слушала, — // Все тихо, спит семья! // Чуть-чуть я дверью скрипнула // И вышла. Ночь морозная… // Из Домниной избы, // Где парни деревенские // И девки собиралися, // Гремела песня складная. //
Любимая моя…
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда не знал. Добро бы я был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я видел его только раз в
моей жизни на большой дороге; следовательно, не могу питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия
любимого предмета, чтоб разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.
После этого, как, бывало, придешь на верх и станешь перед иконами, в своем ваточном халатце, какое чудесное чувство испытываешь, говоря: «Спаси, господи, папеньку и маменьку». Повторяя молитвы, которые в первый раз лепетали детские уста
мои за
любимой матерью, любовь к ней и любовь к богу как-то странно сливались в одно чувство.
«Как хорошо, боже
мой!» — подумал Николай Петрович, и
любимые стихи пришли было ему на уста; он вспомнил Аркадия, «Stoff und Kraft» — и умолк, но продолжал сидеть, продолжал предаваться горестной и отрадной игре одиноких дум.
— Фенечка! — сказал он каким-то чудным шепотом, — любите, любите
моего брата! Он такой добрый, хороший человек! Не изменяйте ему ни для кого на свете, не слушайте ничьих речей! Подумайте, что может быть ужаснее, как любить и не быть
любимым! Не покидайте никогда
моего бедного Николая!