Неточные совпадения
У меня перед глазами не
было ни затворенной двери комнаты матушки, мимо которой я не
мог проходить без содрогания, ни закрытого рояля, к которому не только не подходили, но на который и смотрели с какою-то боязнью, ни траурных одежд (на всех нас
были простые дорожные платья), ни всех тех вещей, которые, живо напоминая мне невозвратимую потерю, заставляли меня остерегаться каждого проявления жизни из страха оскорбить как-нибудь ее память.
Но каждый раз в бричке мы находим гору вместо сидения, так что никак не
можем понять, как все это
было уложено накануне и как теперь мы
будем сидеть; особенно один ореховый чайный ящик с треугольной крышкой, который отдают к нам в бричку и ставят под меня, приводит меня в сильнейшее негодование.
Не
могу выразить чувства холодного ужаса, охватившего мою душу в эту минуту. Дрожь пробегала по моим волосам, а глаза с бессмыслием страха
были устремлены на нищего…
— Ведь не всегда же мы
будем жить вместе, — отвечала Катенька, слегка краснея и пристально вглядываясь в спину Филиппа. — Маменька
могла жить у покойницы вашей маменьки, которая
была ее другом; а с графиней, которая, говорят, такая сердитая, еще, бог знает, сойдутся ли они? Кроме того, все-таки когда-нибудь да мы разойдемся: вы богаты — у вас
есть Петровское, а мы бедные — у маменьки ничего нет.
Но ни одна из перемен, происшедших в моем взгляде на вещи, не
была так поразительна для самого меня, как та, вследствие которой в одной из наших горничных я перестал видеть слугу женского пола, а стал видеть женщину, от которой
могли зависеть, в некоторой степени, мое спокойствие и счастие.
— Это не резон; он всегда должен
быть здесь. Дети не мои, а ваши, и я не имею права советовать вам, потому что вы умнее меня, — продолжала бабушка, — но, кажется, пора бы для них нанять гувернера, а не дядьку, немецкого мужика. Да, глупого мужика, который их ничему научить не
может, кроме дурным манерам и тирольским песням. Очень нужно, я вас спрашиваю, детям уметь
петь тирольские песни. Впрочем, теперь некому об этом подумать, и вы
можете делать, как хотите.
Когда мне минуло четырнадцать лет и я
мог идти к причастию, моя маменька сказала моему папеньке: „Карл стал большой мальчик, Густав; что мы
будем с ним делать?“ И папенька сказал: „Я не знаю“.
Он сказал: „Карл хороший работник, и скоро он
будет моим Geselle!“, [подмастерьем (нем.).] но… человек предполагает, а бог располагает… в 1796 году
была назначена Konskription, [рекрутский набор (нем.).] и все, кто
мог служить, от восемнадцати до двадцать первого года, должны
были собраться в город.
Я полтора года жил на канатной фабрике, и мой хозяин так полюбил меня, что не хотел пустить. И мне
было хорошо. Я
был тогда красивый мужчина, я
был молодой, высокий рост, голубые глаза, римский нос… и Madam L… (я не
могу сказать ее имени), жена моего хозяина,
была молоденькая, хорошенькая дама. И она полюбила меня.
«Да, — начал он опять, поправляясь в кресле и запахивая свой халат, — много я испытал и хорошего и дурного в своей жизни; но вот мой свидетель, — сказал он, указывая на шитый по канве образок спасителя, висевший над его кроватью, — никто не
может сказать, чтоб Карл Иваныч
был нечестный человек!
-Jérôme, заметив, должно
быть, мои проделки, подошел ко мне и, нахмурив брови (чего я терпеть не
мог), сказал, что я, кажется, не к добру развеселился и что ежели я не
буду скромнее, то, несмотря на праздник, он заставит меня раскаяться.
Неужели в то время я
мог бы думать, что останусь жив после всех несчастий, постигших меня, и что придет время, когда я спокойно
буду вспоминать о них?..
Припоминая то, что я сделал, я не
мог вообразить себе, что со мной
будет; но смутно предчувствовал, что пропал безвозвратно.
Он скажет: „Что ж делать, мой друг, рано или поздно ты узнал бы это, — ты не мой сын, но я усыновил тебя, и ежели ты
будешь достоин моей любви, то я никогда не оставлю тебя“; и я скажу ему: „Папа, хотя я не имею права называть тебя этим именем, но я теперь произношу его в последний раз, я всегда любил тебя и
буду любить, никогда не забуду, что ты мой благодетель, но не
могу больше оставаться в твоем доме.
«Я, кажется, не забывал молиться утром и вечером, так за что же я страдаю?» Положительно
могу сказать, что первый шаг к религиозным сомнениям, тревожившим меня во время отрочества,
был сделан мною теперь, не потому, чтобы несчастие побудило меня к ропоту и неверию, но потому, что мысль о несправедливости провидения, пришедшая мне в голову в эту пору совершенного душевного расстройства и суточного уединения, как дурное зерно, после дождя упавшее на рыхлую землю, с быстротой стало разрастаться и пускать корни.
— «Вы бы должны уважать мертвых, — скажет папа, — вы
были причиной его смерти, вы запугали его, он не
мог перенести унижения, которое вы готовили ему…
Положение это
было еще более неприятно потому, что, как мне ни противно
было, я не
мог не слышать, как Jérôme, прогуливаясь по своей комнате, насвистывал совершенно спокойно какие-то веселые мотивы.
Несмотря на то, что проявления его любви
были весьма странны и несообразны (например, встречая Машу, он всегда старался причинить ей боль, или щипал ее, или бил ладонью, или сжимал ее с такой силой, что она едва
могла переводить дыхание), но самая любовь его
была искренна, что доказывается уже тем, что с той поры, как Николай решительно отказал ему в руке своей племянницы, Василий запил с горя, стал шляться по кабакам, буянить — одним словом, вести себя так дурно, что не раз подвергался постыдному наказанию на съезжей.
Это рассуждение, казавшееся мне чрезвычайно новым и ясным и которого связь я с трудом
могу уловить теперь, — понравилось мне чрезвычайно, и я, взяв лист бумаги, вздумал письменно изложить его, но при этом в голову мою набралась вдруг такая бездна мыслей, что я принужден
был встать и пройтись по комнате.
Слабый ум мой не
мог проникнуть непроницаемого, а в непосильном труде терял одно за другим убеждения, которые для счастья моей жизни я никогда бы не должен
был сметь затрагивать.
Однако философские открытия, которые я делал, чрезвычайно льстили моему самолюбию: я часто воображал себя великим человеком, открывающим для блага всего человечества новые истины, и с гордым сознанием своего достоинства смотрел на остальных смертных; но, странно, приходя в столкновение с этими смертными, я робел перед каждым, и чем выше ставил себя в собственном мнении, тем менее
был способен с другими не только выказывать сознание собственного достоинства, но не
мог даже привыкнуть не стыдиться за каждое свое самое простое слово и движение.
Случается даже, что он вечером, перед клубом, заходит к нам, садится за фортепьяно, собирает нас вокруг себя и, притоптывая своими мягкими сапогами (он терпеть не
может каблуков и никогда не носит их),
поет цыганские песни.
Когда Любочка сердилась и говорила: «целый век не пускают», это слово целый век, которое имела тоже привычку говорить maman, она выговаривала так, что, казалось, слышал ее, как-то протяжно: це-е-лый век; но необыкновеннее всего
было это сходство в игре ее на фортепьяно и во всех приемах при этом: она так же оправляла платье, так же поворачивала листы левой рукой сверху, так же с досады кулаком била по клавишам, когда долго не удавался трудный пассаж, и говорила: «ах, бог мой!», и та же неуловимая нежность и отчетливость игры, той прекрасной фильдовской игры, так хорошо названной jeu perlé, [блистательной игрой (фр.).] прелести которой не
могли заставить забыть все фокус-покусы новейших пьянистов.
Несмотря на то, что у меня на этот счет
было составленное мнение, я так оробел от этого неожиданного обращения, что не скоро
мог ответить ему.
Несмотря на то, что наши рассуждения для постороннего слушателя
могли показаться совершенной бессмыслицею — так они
были неясны и односторонни, — для нас они имели высокое значение.
Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я,
быть может, я гробницы // Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет мир меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный друг, желанный друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
Деревня, где скучал Евгений, //
Была прелестный уголок; // Там друг невинных наслаждений // Благословить бы небо
мог. // Господский дом уединенный, // Горой от ветров огражденный, // Стоял над речкою. Вдали // Пред ним пестрели и цвели // Луга и нивы золотые, // Мелькали сёлы; здесь и там // Стада бродили по лугам, // И сени расширял густые // Огромный, запущенный сад, // Приют задумчивых дриад.
Как рано
мог он лицемерить, // Таить надежду, ревновать, // Разуверять, заставить верить, // Казаться мрачным, изнывать, // Являться гордым и послушным, // Внимательным иль равнодушным! // Как томно
был он молчалив, // Как пламенно красноречив, // В сердечных письмах как небрежен! // Одним дыша, одно любя, // Как он умел забыть себя! // Как взор его
был быстр и нежен, // Стыдлив и дерзок, а порой // Блистал послушною слезой!
Быть может, это всё пустое, // Обман неопытной души!
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани видеть
мог; // Но целью взоров и суждений // В то время жирный
был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от кого я пьян бывал!