Неточные совпадения
Я избегал
тех женщин, которые рождением
ребенка или привязанностью ко мне могли бы связать меня.
— Естественном? — сказал он. — Естественном? Нет, я скажу вам напротив, что я пришел к убеждению, что это не… естественно. Да, совершенно не… естественно. Спросите у
детей, спросите у неразвращенной девушки. Моя сестра очень молодая вышла замуж за человека вдвое старше ее и развратника. Я помню, как мы были удивлены в ночь свадьбы, когда она, бледная и в слезах, убежала от него и, трясясь всем телом, говорила, что она ни за что, ни за что, что она не может даже сказать
того, чего он хотел от нее.
Одно, что прекращает или хоть подавляет на время это, это —
дети, и
то тогда, когда женщина не урод, т. е. сама кормит. Но тут опять доктора.
И один из таких периодов был
тот, когда после первого
ребенка доктора запретили ей кормить.
Я особенно ревновал в это время, во-первых, потому, что жена испытывала
то свойственное матери беспокойство, которое должно вызывать беспричинное нарушение правильного хода жизни; во-вторых, потому, что, увидав, как она легко отбросила нравственную обязанность матери, я справедливо, хотя и бессознательно, заключил, что ей так же легко будет отбросить и супружескую,
тем более, что она была совершенно здорова и, несмотря на запрещение милых докторов, кормила следующих
детей сама и выкормила прекрасно.
Но не в этом дело. Я только говорил про
то, что она прекрасно сама кормила
детей, и что это ношение и кормление
детей одно спасало меня от мук ревности. Если бы не это, всё случилось бы раньше.
Дети спасали меня и ее. В восемь лет у ней родилось пять человек
детей. И всех она кормила сама.
Спросите у большинства матерей нашего круга достаточных людей, они вам скажут, что от страха
того, что
дети их могут болеть и умирать, они не хотят иметь
детей, не хотят кормить, если уж родили, для
того чтобы не привязаться и не страдать.
Но и осудить их, матерей достаточных семей за этот эгоизм — не поднимается рука, когда вспомнишь всё
то, что они перемучаются от здоровья
детей благодаря опять
тем же докторам в нашей господской жизни.
Иногда мне казалось, что это нарочно делалось, что она прикидывалась беспокоящейся о
детях, для
того чтобы победить меня.
Ведь влечение к
детям, животная потребность кормить, лелеять, защищать их — была, как она и есть у большинства женщин, но не было
того, что есть у животных, — отсутствия воображения и рассудка.
Она делает для своих цыплят
то, что ей свойственно и радостно делать;
дети для нее радость.
А не так накормили, не так искупали, не во-время, и заболел
ребенок, и оказывается, что виновата она, сделала не
то, что надо делать.
И вот
ребенок болен, и надо попасть на этого самого лучшего,
того, который спасает, и тогда
ребенок спасен; а не захватил этого доктора или живешь не в
том месте, где живет этот доктор, — и
ребенок погиб.
А у
той был слабый
ребенок, переехали, по совету доктора, на юг — и спасли
ребенка.
Как же тут не мучаться и не волноваться всю жизнь, когда жизнь
детей, к которым она животно привязана, зависит от
того, что она во-время узнает
то, что скажет об этом Иван Захарыч.
Она бы думала, что жизнь и смерть как всех людей, так и ее
детей, вне власти людей, а во власти только Бога, и тогда бы она не мучалась
тем, что в ее власти было предотвратить болезни и смерти
детей, а она этого не сделала.
Так что присутствие
детей не только не улучшало нашей жизни, но отравляло ее. Кроме
того,
дети — это был для нас новый повод к раздору. С
тех пор, как были
дети и чем больше они росли,
тем чаще именно сами
дети были и средством и предметом раздора. Не только предметом раздора, но
дети были орудием борьбы; мы как будто дрались друг с другом
детьми.
Я дрался больше Васей, старшим, а она Лизой. Кроме
того, когда
дети стали подрастать, и определились их характеры, сделалось
то, что они стали союзниками, которых мы привлекли каждый на свою сторону. Они страшно страдали от этого, бедняжки, но нам, в нашей постоянной войне, не до
того было, чтобы думать о них. Девочка была моя сторонница, мальчик же старший, похожий на нее, ее любимец, часто был ненавистен мне.
Прожили одну зиму, и в другую зиму случилось еще следующее никому незаметное, кажущееся ничтожным обстоятельство, но такое, которое и произвело всё
то, что произошло. Она была нездорова, и мерзавцы не велели ей рожать и научили средству. Мне это было отвратительно. Я боролся против этого, но она с легкомысленным упорством настояла на своем, и я покорился; последнее оправдание свиной жизни —
дети — было отнято, и жизнь стала еще гаже.
Это безобразные девки и солдатки бросают
детей в пруды и колодцы;
тех, понятно, надо сажать в тюрьму, а у нас всё делается своевременно и чисто.
— Она пополнела с
тех пор, как перестала рожать, и болезнь эта — страдание вечное о
детях — стала проходить; не
то что проходить, но она как будто очнулась от пьянства, опомнилась и увидала, что есть целый мир Божий с его радостями, про который она забыла, но в котором она жить не умела, мир Божий, которого она совсем не понимала.
Она вышла замуж, получила кое-что из этой любви, но не только далеко не
то, что обещалось, что ожидалось, но и много разочарований, страданий и тут же неожиданную муку —
детей!
Сплошь да рядом стало случаться
то, что она, как и всегда, разговаривая со мной через посредство других, т. е. говоря с посторонними, но обращая речь ко мне, выражала смело, совсем не думая о
том, что она час
тому назад говорила противоположное, выражала полусерьезно, что материнская забота — это обман, что не стоит
того — отдавать свою жизнь
детям, когда есть молодость и можно наслаждаться жизнью.
Проходит весь вечер, ее нет, и два чувства сменяются в душе: злоба к ней за
то, что она мучает меня и всех
детей своим отсутствием, которое кончится же
тем, что она приедет, и страх
того, что она не приедет и что-нибудь сделает над собой.
Свояченица уезжает ни с чем. Я смело сказал, говоря с ней, что не сделаю первого шага, но как она уехала, и я вышел и увидел
детей жалких, испуганных, я уже готов делать первый шаг. И рад бы его сделать, но не знаю как. Опять хожу, курю, выпиваю за завтраком водки и вина и достигаю
того, чего бессознательно желаю: не вижу глупости, подлости своего положения.
Около трех приезжает она. Встречая меня, она ничего не говорит. Я воображаю, что она смирилась, начинаю говорить о
том, что я был вызван ее укоризнами. Она с
тем же строгим и страшно измученным лицом говорит, что она приехала не объясняться, а взять
детей, что жить вместе мы не можем. Я начинаю говорить, что виноват не я, что она вывела меня из себя. Она строго, торжественно смотрит на меня и потом говорит...
За обедом она при
детях спросила меня о
том, когда я еду.
Она писала о
детях, о дяде, о нянюшке, о покупках и между прочим, как о вещи самой обыкновенной, о
том, что Трухачевский заходил, принес обещанные ноты и обещал играть еще, но что она отказалась.
В первой детской мальчики спали. Во второй детской няня зашевелилась, хотела проснуться, и я представил себе
то, чтò она подумает, узнав всё, и такая жалость к себе охватила меня при этой мысли, что я не мог удержаться от слез, и, чтобы не разбудить
детей, выбежал на цыпочках в коридор и к себе в кабинет, повалился на свой диван и зарыдал.
— Добился своего, убил… — И в лице ее, сквозь физические страдания и даже близость смерти, выразилась
та же старая, знакомая мне холодная животная ненависть.
Детей… я всё-таки тебе… не отдам… Она (ее сестра) возьмет…
— Да, полюбуйся на
то, что ты сделал, — сказала она, глядя в дверь, и всхлипнула. В двери стояла сестра с
детьми. — Да, вот что ты сделал.
Я взглянул на
детей, на ее с подтеками разбитое лицо и в первый раз забыл себя, свои права, свою гордость, в первый раз увидал в ней человека. И так ничтожно мне показалось всё
то, что оскорбляло меня, — вся моя ревность, и так значительно
то, что я сделал, что я хотел припасть лицом к ее руке и сказать: «прости!» но но смел.