Между
тем ночь уже совсем опустилась над станицей. Яркие звезды высыпали на темном небе. По улицам было темно и пусто. Назарка остался с казачками на завалинке, и слышался их хохот, а Лукашка, отойдя тихим шагом от девок, как кошка пригнулся и вдруг неслышно побежал, придерживая мотавшийся кинжал, не домой, а по направлению к дому хорунжего. Пробежав две улицы и завернув в переулок, он подобрал черкеску и сел наземь в тени забора. «Ишь, хорунжиха! — думал он про Марьяну: — и не пошутит, чорт! Дай срок».
Неточные совпадения
На другое утро
то же самое, —
те же станции,
те же чаи,
те же движущиеся крупы лошадей,
те же короткие разговоры с Ванюшей,
те же неясные мечты и дремоты по вечерам, и усталый, здоровый, молодой сон в продолжение
ночи.
Лукашка между
тем, держа обеими руками передо ртом большой кусок фазана и поглядывая
то на урядника,
то на Назарку, казалось, был совершенно равнодушен к
тому, чтò происходило, и смеялся над обоими. Казаки еще не успели убраться в секрет, когда дядя Ерошка, до
ночи напрасно просидевший под чинарой, вошел в темные сени.
— Пришлю, Лукаша, пришлю. Что ж, у Ямки всё и гуляли, стало? — сказала старуха. — То-то я
ночью вставала к скотине, слушала, ровно твой голос песни играл.
— Их пять братьев, — рассказывал лазутчик на своем ломаном полурусском языке: — вот уж это третьего брата русские бьют, только два остались; он джигит, очень джигит, — говорил лазутчик, указывая на чеченца. — Когда убили Ахмед-хана (так звали убитого абрека), он на
той стороне в камышах сидел; он всё видел: как его в каюк клали и как на берег привезли. Он до
ночи сидел; хотел старика застрелить, да другие не пустили.
Лукашка забежал домой, соскочил с коня и отдал его матери, наказав пустить его в казачий табун; сам же он в
ту же
ночь должен был вернуться на кордон. Немая взялась свести коня и знаками показывала, что она как увидит человека, который подарил лошадь, так и поклонится ему в ноги. Старуха только покачала головой на рассказ сына и в душе порешила, что Лукашка украл лошадь, и потому приказала немой вести коня в табун еще до света.
На другое утро Оленин проснулся поздно. Хозяев уже не было. Он не пошел на охоту и
то брался за книгу,
то выходил на крыльцо и опять входил в хату и ложился на постель. Ванюша думал, что он болен. Перед вечером Оленин решительно встал, принялся писать и писал до поздней
ночи. Он написал письмо, но не послал его, потому что никто всё-таки бы не понял
того, чтò он хотел сказать, да и не зачем кому бы
то ни было понимать это, кроме самого Оленина. Вот чтò он писал...
Ночи я не спал и без всякой цели проводил под ее окнами и не отдавал отчета себе в
том, что со мною было.
— Поехали мы с Гирейкой, — рассказывал Лукашка. (Что он Гирей-хана называл Гирейкой, в
том было заметное для казаков молодечество.) — За рекой всё храбрился, что он всю степь знает, прямо приведет, а выехали,
ночь темная, спутался мой Гирейка, стал елозить, а всё толку нет. Не найдет аула, да и шабаш. Правей мы, видно, взяли. Почитай до полуночи искали. Уж, спасибо, собаки завыли.
Неточные совпадения
У
ночи много звезд прелестных, // Красавиц много на Москве. // Но ярче всех подруг небесных // Луна в воздушной синеве. // Но
та, которую не смею // Тревожить лирою моею, // Как величавая луна, // Средь жен и дев блестит одна. // С какою гордостью небесной // Земли касается она! // Как негой грудь ее полна! // Как томен взор ее чудесный!.. // Но полно, полно; перестань: // Ты заплатил безумству дань.
Адриатические волны, // О Брента! нет, увижу вас // И, вдохновенья снова полный, // Услышу ваш волшебный глас! // Он свят для внуков Аполлона; // По гордой лире Альбиона // Он мне знаком, он мне родной. //
Ночей Италии златой // Я негой наслажусь на воле // С венецианкою младой, //
То говорливой,
то немой, // Плывя в таинственной гондоле; // С ней обретут уста мои // Язык Петрарки и любви.
В
тот год осенняя погода // Стояла долго на дворе, // Зимы ждала, ждала природа. // Снег выпал только в январе // На третье в
ночь. Проснувшись рано, // В окно увидела Татьяна // Поутру побелевший двор, // Куртины, кровли и забор, // На стеклах легкие узоры, // Деревья в зимнем серебре, // Сорок веселых на дворе // И мягко устланные горы // Зимы блистательным ковром. // Всё ярко, всё бело кругом.
Она поэту подарила // Младых восторгов первый сон, // И мысль об ней одушевила // Его цевницы первый стон. // Простите, игры золотые! // Он рощи полюбил густые, // Уединенье, тишину, // И
ночь, и звезды, и луну, // Луну, небесную лампаду, // Которой посвящали мы // Прогулки средь вечерней
тьмы, // И слезы, тайных мук отраду… // Но нынче видим только в ней // Замену тусклых фонарей.
Но в продолжение
того, как он сидел в жестких своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей, угощая усердно Ноздрева и всю родню его, и перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть, и глядела ему в окна слепая, темная
ночь, готовая посинеть от приближавшегося рассвета, и пересвистывались вдали отдаленные петухи, и в совершенно заснувшем городе, может быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно какого класса и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным народом дорогу, — в это время на другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя.