Неточные совпадения
При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило
в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом
в одной
руке и с рукомойником
в другой, улыбаясь, говорил...
Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо;
в одной
руке он держит книгу, другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке.
Бывало, он меня не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю — ужасно быть
в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за
руку и скажешь: «Lieber [Милый (нем.).] Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.
На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подклеенные
рукою Карла Иваныча. На третьей стене,
в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна — изрезанная, наша, другая — новенькая, собственная, употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой — черная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками — маленькие. Налево от доски был угол,
в который нас ставили на колени.
Матушка сидела
в гостиной и разливала чай; одной
рукой она придерживала чайник, другою — кран самовара, из которого вода текла через верх чайника на поднос. Но хотя она смотрела пристально, она не замечала этого, не замечала и того, что мы вошли.
Когда я стараюсь вспомнить матушку такою, какою она была
в это время, мне представляются только ее карие глаза, выражающие всегда одинаковую доброту и любовь, родинка на шее, немного ниже того места, где вьются маленькие волосики, шитый белый воротничок, нежная сухая
рука, которая так часто меня ласкала и которую я так часто целовал; но общее выражение ускользает от меня.
Карл Иваныч, не обращая на это ровно никакого внимания, по своему обыкновению, с немецким приветствием, подошел прямо к ручке матушки. Она опомнилась, тряхнула головкой, как будто желая этим движением отогнать грустные мысли, подала
руку Карлу Иванычу и поцеловала его
в морщинистый висок,
в то время как он целовал ее
руку.
Он стоял подле письменного стола и, указывая на какие-то конверты, бумаги и кучки денег, горячился и с жаром толковал что-то приказчику Якову Михайлову, который, стоя на своем обычном месте, между дверью и барометром, заложив
руки за спину, очень быстро и
в разных направлениях шевелил пальцами.
Я намедни посылал
в город к Ивану Афанасьичу воз муки и записку об этом деле: так они опять-таки отвечают, что и рад бы стараться для Петра Александрыча, но дело не
в моих
руках, а что, как по всему видно, так вряд ли и через два месяца получится ваша квитанция.
Наталью Николаевну я уважаю и люблю, Николай, — сказал он, прикладывая
руку к груди, — да что она?.. ее воля
в этом доме все равно, что вот это, — при этом он с выразительным жестом кинул на пол обрезок кожи.
— И прекрасно делают, — продолжал папа, отодвигая
руку, — что таких людей сажают
в полицию. Они приносят только ту пользу, что расстраивают и без того слабые нервы некоторых особ, — прибавил он с улыбкой, заметив, что этот разговор очень не нравился матушке, и подал ей пирожок.
И когда кучер отвечал утвердительно, она махнула
рукой и отвернулась. Я был
в сильном нетерпении: взлез на свою лошадку, смотрел ей между ушей и делал по двору разные эволюции.
Когда мы сели на землю и, воображая, что плывем на рыбную ловлю, изо всех сил начали грести, Володя сидел сложа
руки и
в позе, не имеющей ничего схожего с позой рыболова.
Когда, воображая, что я иду на охоту, с палкой на плече, я отправился
в лес, Володя лег на спину, закинул
руки под голову и сказал мне, что будто бы и он ходил.
— Если бы ты видела, как он был тронут, когда я ему сказал, чтобы он оставил эти пятьсот рублей
в виде подарка… но что забавнее всего — это счет, который он принес мне. Это стоит посмотреть, — прибавил он с улыбкой, подавая ей записку, написанную
рукою Карла Иваныча, — прелесть!
— Да, Петр Александрыч, — сказал он сквозь слезы (этого места совсем не было
в приготовленной речи), — я так привык к детям, что не знаю, что буду делать без них. Лучше я без жалованья буду служить вам, — прибавил он, одной
рукой утирая слезы, а другой подавая счет.
Нам всем было жутко
в темноте; мы жались один к другому и ничего не говорили. Почти вслед за нами тихими шагами вошел Гриша.
В одной
руке он держал свой посох,
в другой — сальную свечу
в медном подсвечнике. Мы не переводили дыхания.
Долго еще находился Гриша
в этом положении религиозного восторга и импровизировал молитвы. То твердил он несколько раз сряду: «Господи помилуй», но каждый раз с новой силой и выражением; то говорил он: «Прости мя, господи, научи мя, что творить… научи мя, что творити, господи!» — с таким выражением, как будто ожидал сейчас же ответа на свои слова; то слышны были одни жалобные рыдания… Он приподнялся на колени, сложил
руки на груди и замолк.
Чувство умиления, с которым я слушал Гришу, не могло долго продолжаться, во-первых, потому, что любопытство мое было насыщено, а во-вторых, потому, что я отсидел себе ноги, сидя на одном месте, и мне хотелось присоединиться к общему шептанью и возне, которые слышались сзади меня
в темном чулане. Кто-то взял меня за
руку и шепотом сказал: «Чья это
рука?»
В чулане было совершенно темно; но по одному прикосновению и голосу, который шептал мне над самым ухом, я тотчас узнал Катеньку.
Совершенно бессознательно я схватил ее
руку в коротеньких рукавчиках за локоть и припал к ней губами. Катенька, верно, удивилась этому поступку и отдернула
руку: этим движеньем она толкнула сломанный стул, стоявший
в чулане. Гриша поднял голову, тихо оглянулся и, читая молитвы, стал крестить все углы. Мы с шумом и шепотом выбежали из чулана.
Когда подле матушки заменила ее гувернантка, она получила ключи от кладовой, и ей на
руки сданы были белье и вся провизия. Новые обязанности эти она исполняла с тем же усердием и любовью. Она вся жила
в барском добре, во всем видела трату, порчу, расхищение и всеми средствами старалась противодействовать.
Она вынула из-под платка корнет, сделанный из красной бумаги,
в котором были две карамельки и одна винная ягода, и дрожащей
рукой подала его мне. У меня недоставало сил взглянуть
в лицо доброй старушке; я, отвернувшись, принял подарок, и слезы потекли еще обильнее, но уже не от злости, а от любви и стыда.
Дворовые мужчины,
в сюртуках, кафтанах, рубашках, без шапок, женщины,
в затрапезах, полосатых платках, с детьми на
руках, и босоногие ребятишки стояли около крыльца, посматривали на экипажи и разговаривали между собой.
Старушка хотела что-то сказать, но вдруг остановилась, закрыла лицо платком и, махнув
рукою, вышла из комнаты. У меня немного защемило
в сердце, когда я увидал это движение; но нетерпение ехать было сильнее этого чувства, и я продолжал совершенно равнодушно слушать разговор отца с матушкой. Они говорили о вещах, которые заметно не интересовали ни того, ни другого: что нужно купить для дома? что сказать княжне Sophie и madame Julie? и хороша ли будет дорога?
Она другой
рукой берет меня за шею, и пальчики ее быстро шевелятся и щекотят меня.
В комнате тихо, полутемно; нервы мои возбуждены щекоткой и пробуждением; мамаша сидит подле самого меня; она трогает меня; я слышу ее запах и голос. Все это заставляет меня вскочить, обвить
руками ее шею, прижать голову к ее груди и, задыхаясь, сказать...
Она улыбается своей грустной, очаровательной улыбкой, берет обеими
руками мою голову, целует меня
в лоб и кладет к себе на колени.
Карл Иваныч одевался
в другой комнате, и через классную пронесли к нему синий фрак и еще какие-то белые принадлежности. У двери, которая вела вниз, послышался голос одной из горничных бабушки; я вышел, чтобы узнать, что ей нужно. Она держала на
руке туго накрахмаленную манишку и сказала мне, что она принесла ее для Карла Иваныча и что ночь не спала для того, чтобы успеть вымыть ее ко времени. Я взялся передать манишку и спросил, встала ли бабушка.
Когда я принес манишку Карлу Иванычу, она уже была не нужна ему: он надел другую и, перегнувшись перед маленьким зеркальцем, которое стояло на столе, держался обеими
руками за пышный бант своего галстука и пробовал, свободно ли входит
в него и обратно его гладко выбритый подбородок. Обдернув со всех сторон наши платья и попросив Николая сделать для него то же самое, он повел нас к бабушке. Мне смешно вспомнить, как сильно пахло от нас троих помадой
в то время, как мы стали спускаться по лестнице.
Когда стали подходить к кресту, я вдруг почувствовал, что нахожусь под тяжелым влиянием непреодолимой, одуревающей застенчивости, и, чувствуя, что у меня никогда не достанет духу поднести свой подарок, я спрятался за спину Карла Иваныча, который,
в самых отборных выражениях поздравив бабушку, переложил коробочку из правой
руки в левую, вручил ее имениннице и отошел несколько шагов, чтобы дать место Володе.
— Этот у меня будет светский молодой человек, — сказал папа, указывая на Володю, — а этот поэт, — прибавил он,
в то время как я, целуя маленькую сухую ручку княгини, с чрезвычайной ясностью воображал
в этой
руке розгу, под розгой — скамейку, и т. д., и т. д.
— Bonjour, chère cousine, [Здравствуйте, дорогая кузина (фр.).] — сказал один из гостей, войдя
в комнату и целуя
руку бабушки.
— Непременно, непременно на голову! — закричали мы все, обступив Иленьку, который
в эту минуту заметно испугался и побледнел, схватили его за
руку и повлекли к лексиконам.
Вместо Ивиных за ливрейной
рукой, отворившей дверь, показались две особы женского пола: одна — большая,
в синем салопе с собольим воротником, другая — маленькая, вся закутанная
в зеленую шаль, из-под которой виднелись только маленькие ножки
в меховых ботинках.
Но хотя я перерыл все комоды, я нашел только
в одном — наши дорожные зеленые рукавицы, а
в другом — одну лайковую перчатку, которая никак не могла годиться мне: во-первых, потому, что была чрезвычайно стара и грязна, во-вторых, потому, что была для меня слишком велика, а главное потому, что на ней недоставало среднего пальца, отрезанного, должно быть, еще очень давно, Карлом Иванычем для больной
руки.
— Вот если бы здесь была Наталья Савишна: у нее, верно бы, нашлись и перчатки. Вниз идти нельзя
в таком виде, потому что если меня спросят, отчего я не танцую, что мне сказать? и здесь оставаться тоже нельзя, потому, что меня непременно хватятся. Что мне делать? — говорил я, размахивая
руками.
— Володя, — сказал я ему, показывая
руку с двумя просунутыми
в грязную перчатку пальцами, голосом, выражавшим положение, близкое к отчаянию, — Володя, ты и не подумал об этом!
Хладнокровие, с которым он отзывался об обстоятельстве, казавшемся мне столь важным, успокоило меня, и я поспешил
в гостиную, совершенно позабыв об уродливой перчатке, которая была надета на моей левой
руке.
Я был бы очень огорчен, если бы Сережа видел меня
в то время, как я, сморщившись от стыда, напрасно пытался вырвать свою
руку, но перед Сонечкой, которая до того расхохоталась, что слезы навернулись ей на глаза и все кудряшки распрыгались около ее раскрасневшегося личика, мне нисколько не было совестно.
Молодой человек, у которого я отбил даму, танцевал мазурку
в первой паре. Он вскочил с своего места, держа даму за
руку, и вместо того, чтобы делать pas de Basques, [па-де-баск — старинное па мазурки (фр.).] которым нас учила Мими, просто побежал вперед; добежав до угла, приостановился, раздвинул ноги, стукнул каблуком, повернулся и, припрыгивая, побежал дальше.
Хотя мне
в эту минуту больше хотелось спрятаться с головой под кресло бабушки, чем выходить из-за него, как было отказаться? — я встал, сказал «rose» [роза (фр.).] и робко взглянул на Сонечку. Не успел я опомниться, как чья-то
рука в белой перчатке очутилась
в моей, и княжна с приятнейшей улыбкой пустилась вперед, нисколько не подозревая того, что я решительно не знал, что делать с своими ногами.
Зачем Володя делал мне знаки, которые все видели и которые не могли помочь мне? зачем эта противная княжна так посмотрела на мои ноги? зачем Сонечка… она милочка; но зачем она улыбалась
в это время? зачем папа покраснел и схватил меня за
руку?
Сонечка подала мне
руку, и мы побежали
в залу.
— Я сама, — говорила Наталья Савишна, — признаюсь, задремала на кресле, и чулок вывалился у меня из
рук. Только слышу я сквозь сон — часу этак
в первом, — что она как будто разговаривает; я открыла глаза, смотрю: она, моя голубушка, сидит на постели, сложила вот этак ручки, а слезы
в три ручья так и текут. «Так все кончено?» — только она и сказала и закрыла лицо
руками. Я вскочила, стала спрашивать: «Что с вами?»
Милка, которая, как я после узнал, с самого того дня,
в который занемогла maman, не переставала жалобно выть, весело бросилась к отцу — прыгала на него, взвизгивала, лизала его
руки; но он оттолкнул ее и прошел
в гостиную, оттуда
в диванную, из которой дверь вела прямо
в спальню.
Девушка эта была la belle Flamande, про которую писала maman и которая впоследствии играла такую важную роль
в жизни всего нашего семейства. Как только мы вошли, она отняла одну
руку от головы maman и поправила на груди складки своего капота, потом шепотом сказала: «
В забытьи».
Его высокая фигура
в черном фраке, бледное выразительное лицо и, как всегда, грациозные и уверенные движения, когда он крестился, кланялся, доставая
рукою землю, брал свечу из
рук священника или подходил ко гробу, были чрезвычайно эффектны; но, не знаю почему, мне не нравилось
в нем именно то, что он мог казаться таким эффектным
в эту минуту.
Мими стояла, прислонившись к стене, и, казалось, едва держалась на ногах; платье на ней было измято и
в пуху, чепец сбит на сторону; опухшие глаза были красны, голова ее тряслась; она не переставала рыдать раздирающим душу голосом и беспрестанно закрывала лицо платком и
руками.
В дальнем углу залы, почти спрятавшись за отворенной дверью буфета, стояла на коленях сгорбленная седая старушка. Соединив
руки и подняв глаза к небу, она не плакала, но молилась. Душа ее стремилась к богу, она просила его соединить ее с тою, кого она любила больше всего на свете, и твердо надеялась, что это будет скоро.
Хотя все сундуки были еще на ее
руках и она не переставала рыться
в них, перекладывать, развешивать, раскладывать, но ей недоставало шуму и суетливости барского, обитаемого господами, деревенского дома, к которым она с детства привыкла.
Она полагала, что
в ее положении — экономки, пользующейся доверенностью своих господ и имеющей на
руках столько сундуков со всяким добром, дружба с кем-нибудь непременно повела бы ее к лицеприятию и преступной снисходительности; поэтому, или, может быть, потому, что не имела ничего общего с другими слугами, она удалялась всех и говорила, что у нее
в доме нет ни кумовьев, ни сватов и что за барское добро она никому потачки не дает.