Неточные совпадения
Туман был так тяжел, что, отойдя
на пять шагов от дома, уже не было видно его окон, а только чернеющая масса, из которой светил красный, кажущийся огромным
свет от лампы.
— Уйди от меня. Я каторжная, а ты князь, и нечего тебе тут быть, — вскрикнула она, вся преображенная гневом, вырывая у него руку. — Ты мной хочешь спастись, — продолжала она, торопясь высказать всё, что поднялось в ее душе. — Ты мной в этой жизни услаждался, мной же хочешь и
на том
свете спастись! Противен ты мне, и очки твои, и жирная, поганая вся рожа твоя. Уйди, уйди ты! — закричала она, энергическим движением вскочив
на ноги.
Так думал Топоров, не соображая того, что ему казалось, что народ любит суеверия только потому, что всегда находились и теперь находятся такие жестокие люди, каков и был он, Топоров, которые, просветившись, употребляют свой
свет не
на то,
на что они должны бы употреблять его, —
на помощь выбивающемуся из мрака невежества народу, а только
на то, чтобы закрепить его в нем.
И как не было успокаивающей, дающей отдых темноты
на земле в эту ночь, а был неясный, невеселый, неестественный
свет без своего источника, так и в душе Нехлюдова не было больше дающей отдых темноты незнания. Всё было ясно. Ясно было, что всё то, что считается важным и хорошим, всё это ничтожно или гадко, и что весь этот блеск, вся эта роскошь прикрывают преступления старые, всем привычные, не только не наказуемые, но торжествующие и изукрашенные всею тою прелестью, которую только могут придумать люди.
Нехлюдову хотелось забыть это, не видать этого, но он уже не мог не видеть. Хотя он и не видал источника того
света, при котором всё это открывалось ему, как не видал источника
света, лежавшего
на Петербурге, и хотя
свет этот казался ему неясным, невеселым и неестественным, он не мог не видеть того, что открывалось ему при этом
свете, и ему было в одно и то же время и радостно и тревожно.
Затихшее было жестокое чувство оскорбленной гордости поднялось в нем с новой силой, как только она упомянула о больнице. «Он, человек
света, за которого за счастье сочла бы выдти всякая девушка высшего круга, предложил себя мужем этой женщине, и она не могла подождать и завела шашни с фельдшером», думал он, с ненавистью глядя
на нее.
— Что отчего так? Что помирают от солнечного удара? А так, сидя без движения, без
света всю зиму, и вдруг
на солнце, да в такой день, как нынче, да идут толпою, притока воздуха нет. Вот и удар.
Рабочие — их было человек 20 — и старики и совсем молодые, все с измученными загорелыми сухими лицами, тотчас же, цепляя мешками за лавки, стены и двери, очевидно чувствуя себя вполне виноватыми, пошли дальше через вагон, очевидно, готовые итти до конца
света и сесть куда бы ни велели, хоть
на гвозди.
А высший начальник, тоже смотря по тому, нужно ли ему отличиться или в каких он отношениях с министром, — или ссылает
на край
света, или держит в одиночном заключении, или приговаривает к ссылке, к каторге, к смерти, или выпускает, когда его попросит об этом какая-нибудь дама.
Хозяйка предложила Нехлюдову тарантас доехать до полуэтапа, находившегося
на конце села, но Нехлюдов предпочел идти пешком. Молодой малый, широкоплечий богатырь, работник, в огромных свеже-вымазанных пахучим дегтем сапогах, взялся проводить. С неба шла мгла, и было так темно, что как только малый отделялся шага
на три в тех местах, где не падал
свет из окон, Нехлюдов уже не видал его, а слышал только чмоканье его сапог по липкой, глубокой грязи.
Часовой, не отвечая, прокричал что-то в калитку и остановился, пристально глядя
на то, как широкоплечий малый в
свете фонаря очищал щепкой сапоги Нехлюдова от налипшей
на них грязи.
С семьей Панфила Харликова // Приехал и мосье Трике, // Остряк, недавно из Тамбова, // В очках и в рыжем парике. // Как истинный француз, в кармане // Трике привез куплет Татьяне // На голос, знаемый детьми: // Réveillez-vous, belle endormie. // Меж ветхих песен альманаха // Был напечатан сей куплет; // Трике, догадливый поэт, // Его
на свет явил из праха, // И смело вместо belle Nina // Поставил belle Tatiana.
Некстати было бы мне говорить о них с такою злостью, — мне, который, кроме их,
на свете ничего не любит, — мне, который всегда готов был им жертвовать спокойствием, честолюбием, жизнию… Но ведь я не в припадке досады и оскорбленного самолюбия стараюсь сдернуть с них то волшебное покрывало, сквозь которое лишь привычный взор проникает. Нет, все, что я говорю о них, есть только следствие
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: // Всё те же ль вы? другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц
на сцене скучной, // И, устремив
на чуждый
свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И о былом воспоминать?
Задумчивость, ее подруга // От самых колыбельных дней, // Теченье сельского досуга // Мечтами украшала ей. // Ее изнеженные пальцы // Не знали игл; склонясь
на пяльцы, // Узором шелковым она // Не оживляла полотна. // Охоты властвовать примета, // С послушной куклою дитя // Приготовляется шутя // К приличию, закону
света, // И важно повторяет ей // Уроки маменьки своей.
Условий
света свергнув бремя, // Как он, отстав от суеты, // С ним подружился я в то время. // Мне нравились его черты, // Мечтам невольная преданность, // Неподражательная странность // И резкий, охлажденный ум. // Я был озлоблен, он угрюм; // Страстей игру мы знали оба; // Томила жизнь обоих нас; // В обоих сердца жар угас; // Обоих ожидала злоба // Слепой Фортуны и людей //
На самом утре наших дней.
Прекрасны вы, брега Тавриды, // Когда вас видишь с корабля // При
свете утренней Киприды, // Как вас впервой увидел я; // Вы мне предстали в блеске брачном: //
На небе синем и прозрачном // Сияли груды ваших гор, // Долин, деревьев, сёл узор // Разостлан был передо мною. // А там, меж хижинок татар… // Какой во мне проснулся жар! // Какой волшебною тоскою // Стеснялась пламенная грудь! // Но, муза! прошлое забудь.
Быть может, он для блага мира // Иль хоть для славы был рожден; // Его умолкнувшая лира // Гремучий, непрерывный звон // В веках поднять могла. Поэта, // Быть может,
на ступенях
света // Ждала высокая ступень. // Его страдальческая тень, // Быть может, унесла с собою // Святую тайну, и для нас // Погиб животворящий глас, // И за могильною чертою // К ней не домчится гимн времен, // Благословение племен.