Неточные совпадения
С тех пор ей
всё стало постыло, и она только думала о том, как бы ей избавиться от того стыда, который ожидал ее, и она стала не только неохотно и дурно служить барышням, но, сама не
знала, как это случилось, — вдруг ее прорвало. Она наговорила барышням грубостей, в которых сама потом раскаивалась, и попросила расчета.
Предводитель был либеральный человек, и он вместе с некоторыми единомышленниками боролся против наступившей при Александре III реакции и
весь был поглощен этой борьбой и ничего не
знал о своей несчастной семейной жизни.
Нехлюдов вспомнил о
всех мучительных минутах, пережитых им по отношению этого человека: вспомнил, как один раз он думал, что муж
узнал, и готовился к дуэли с ним, в которой он намеревался выстрелить на воздух, и о той страшной сцене с нею, когда она в отчаянии выбежала в сад к пруду с намерением утопиться, и он бегал искать ее.
В пользу же в частности женитьбы именно на Мисси (Корчагину звали Мария и, как во
всех семьях известного круга, ей дали прозвище) — было, во-первых, то, что она была породиста и во
всем, от одежды до манеры говорить, ходить, смеяться, выделялась от простых людей не чем-нибудь исключительным, а «порядочностью», — он не
знал другого выражения этого свойства и ценил это свойство очень высоко; во-вторых, еще то, что она выше
всех других людей ценила его, стало быть, по его понятиям, понимала его.
«Этот протоиереев сын сейчас станет мне «ты» говорить», подумал Нехлюдов и, выразив на своем лице такую печаль, которая была бы естественна только, если бы он сейчас
узнал о смерти
всех родных, отошел от него и приблизился к группе, образовавшейся около бритого высокого, представительного господина, что-то оживленно рассказывавшего.
Его слушали с уважением, и некоторые старались вставить свои замечания, но он
всех обрывал, как будто он один мог
знать всё по-настоящему.
Так закончил свое чтение длинного обвинительного акта секретарь и, сложив листы, сел на свое место, оправляя обеими руками длинные волосы.
Все вздохнули облегченно с приятным сознанием того, что теперь началось исследование, и сейчас
всё выяснится, и справедливость будет удовлетворена. Один Нехлюдов не испытывал этого чувства: он
весь был поглощен ужасом перед тем, что могла сделать та Маслова, которую он
знал невинной и прелестной девочкой 10 лет тому назад.
Когда кончилось чтение обвинительного акта, председатель, посоветовавшись с членами, обратился к Картинкину с таким выражением, которое явно говорило, что теперь уже мы
всё и наверное
узнаем самым подробным образом.
— Что говорила? Ничего я не говорила. Что было, то я
всё рассказала, и больше ничего не
знаю. Что хотите со мной делайте. Не виновата я, и
всё.
Скинув
всё мокрое и только начав одеваться, Нехлюдов услыхал быстрые шаги, и в дверь постучались. Нехлюдов
узнал и шаги и стук в дверь. Так ходила и стучалась только она.
Черная, гладкая, блестящая головка, белое платье с складками, девственно охватывающее ее стройный стан и невысокую грудь, и этот румянец, и эти нежные, чуть-чуть от бессонной ночи косящие глянцовитые черные глаза, и на
всем ее существе две главные черты: чистота девственности любви не только к нему, — он
знал это, — но любви ко
всем и ко
всему, не только хорошему, что только есть в мире, — к тому нищему, с которым она поцеловалась.
Чего он хотел от нее, он сам не
знал. Но ему казалось, что когда она вошла к нему в комнату, ему нужно было сделать что-то, что
все при этом делают, а он не сделал этого.
Так прошел
весь вечер, и наступила ночь. Доктор ушел спать. Тетушки улеглись. Нехлюдов
знал, что Матрена Павловна теперь в спальне у теток и Катюша в девичьей — одна. Он опять вышел на крыльцо. На дворе было темно, сыро, тепло, и тот белый туман, который весной сгоняет последний снег или распространяется от тающего последнего снега, наполнял
весь воздух. С реки, которая была в ста шагах под кручью перед домом, слышны были странные звуки: это ломался лед.
Евфимья Бочкова повторяла то, что она ничего не
знала и ни в чем не участвовала, и упорно указывала, как на виновницу
всего, на Маслову. Симон только повторил несколько раз...
Страх перед позором, которым он покрыл бы себя, если бы
все здесь, в зале суда,
узнали его поступок, заглушал происходившую в нем внутреннюю работу. Страх этот в это первое время был сильнее
всего.
По
всему тому, что происходило на судебном следствии, и по тому, как
знал Нехлюдов Маслову, он был убежден, что она не виновна ни в похищении ни в отравлении, и сначала был и уверен, что
все признают это; но когда он увидал, что вследствие неловкой защиты купца, очевидно основанной на том, что Маслова физически нравилась ему, чего он и не скрывал, и вследствие отпора на этом именно основании старшины и, главное, вследствие усталости
всех решение стало склоняться к обвинению, он хотел возражать, но ему страшно было говорить за Маслову, — ему казалось, что
все сейчас
узнают его отношения к ней.
«Разумеется, удивительное и поразительное совпадение! И необходимо сделать
всё возможное, чтобы облегчить ее участь, и сделать это скорее. Сейчас же. Да, надо тут, в суде,
узнать, где живет Фанарин или Микишин». Он вспомнил двух известных адвокатов.
Нехлюдов вернулся в суд, снял пальто и пошел наверх. В первом же коридоре он встретил Фанарина. Он остановил его и сказал, что имеет до него дело. Фанарин
знал его в лицо и по имени и сказал, что очень рад сделать
всё приятное.
— Прежде
всего я буду вас просить, — сказал Нехлюдов, — о том, чтобы никто не
знал, что я принимаю участие в этом деле.
Хотя Нехлюдов хорошо
знал и много paз и за обедом видал старого Корчагина, нынче как-то особенно неприятно поразило его это красное лицо с чувственными смакующими губами над заложенной за жилет салфеткой и жирная шея, главное —
вся эта упитанная генеральская фигура. Нехлюдов невольно вспомнил то, что
знал о жестокости этого человека, который, Бог
знает для чего, — так как он был богат и знатен, и ему не нужно было выслуживаться, — сек и даже вешал людей, когда был начальником края.
Он видел нынче
все морщинки на ее лице,
знал, видел, как взбиты волосы, видел остроту локтей и, главное, видел широкий ноготь большого пальца, напоминавший такой же ноготь отца.
Ему показалось, что она неестественно сжала рот, чтобы удержать слезы. Ему стало совестно и больно, что он огорчил ее, но он
знал, что малейшая слабость погубит его, т. е. свяжет. А он нынче боялся этого больше
всего, и он молча дошел с ней до кабинета княгини.
Если бы Мисси должна была объяснить, что она разумеет под словами: «после
всего, что было», она не могла бы ничего сказать определенного, а между тем она несомненно
знала, что он не только вызвал в ней надежду, но почти обещал ей.
Всё это были не определенные слова, но взгляды, улыбки, намеки, умолчания. Но она всё-таки считала его своим, и лишиться его было для нее очень тяжело.
Маслова достала из калача же деньги и подала Кораблевой купон. Кораблева взяла купон, посмотрела и, хотя не
знала грамоте, поверила
всё знавшей Хорошавке, что бумажка эта стоит 2 рубля 50 копеек, и полезла к отдушнику за спрятанной там склянкой с вином. Увидав это, женщины — не-соседки по нарам — отошли к своим местам. Маслова между тем вытряхнула пыль из косынки и халата, влезла на нары и стала есть калач.
— Про Щеглова не
знает! Щеглов два раза с каторги бегал. Теперь поймали, да он уйдет. Его и надзиратели боятся, — говорила Хорошавка, передававшая записки арестантам и знавшая
всё, что делается в тюрьме. — Беспременно уйдет.
— Ведь я
знаю,
всё это — вино; вот я завтра скажу смотрителю, он вас проберет. Я слышу — пахнет, — говорила надзирательница. — Смотрите, уберите
всё, а то плохо будет, — разбирать вас некогда. По местам и молчать.
—
Знаю, тетенька, а
всё трудно.
И он вспомнил свое вчерашнее намерение
всё сказать ее мужу, покаяться перед ним и выразить готовность на всякое удовлетворение. Но нынче утром это показалось ему не так легко, как вчера. «И потом зачем делать несчастным человека, если он не
знает? Если он спросит, да, я скажу ему. Но нарочно итти говорить ему? Нет, это ненужно».
«Прежде
всего, — думал он, — теперь увидать адвоката и
узнать его решение, а потом… потом увидать ее в тюрьме, вчерашнюю арестантку, и сказать ей
всё».
Дело велось точно так же, как и вчерашнее, со
всем арсеналом доказательств, улик, свидетелей, присяги их, допросов, экспертов и перекрестных вопросов. Свидетель-городовой на вопросы председателя, обвинителя, защитника безжизненно отрубал: «так точно-с», «не могу
знать» и опять «так точно»…, но, несмотря на его солдатское одурение и машинообразность, видно было, что он жалел мальчика и неохотно рассказывал о своей поимке.
«Такое же опасное существо, как вчерашняя преступница, — думал Нехлюдов, слушая
всё, что происходило перед ним. — Они опасные, а мы не опасные?.. Я — распутник, блудник, обманщик, и
все мы,
все те, которые,
зная меня таким, каков я есмь, не только не презирали, но уважали меня? Но если бы даже и был этот мальчик самый опасный для общества человек из
всех людей, находящихся в этой зале, то что же, по здравому смыслу, надо сделать, когда он попался?
А он был самый лучший из
всех людей, каких она
знала.
Так же верил и дьячок и еще тверже, чем священник, потому что совсем забыл сущность догматов этой веры, а
знал только, что за теплоту, за поминание, за часы, за молебен простой и за молебен с акафистом, за
всё есть определенная цена, которую настоящие христиане охотно платят, и потому выкрикивал свои: «помилось, помилось», и пел, и читал, что положено, с такой же спокойной уверенностью в необходимости этого, с какой люди продают дрова, муку, картофель.
Начальник же тюрьмы и надзиратели, хотя никогда и не
знали и не вникали в то, в чем состоят догматы этой веры, и что означало
всё то, что совершалось в церкви, — верили, что непременно надо верить в эту веру, потому что высшее начальство и сам царь верят в нее.
— Я
знаю, что вам трудно простить меня, — начал Нехлюдов, но опять остановился, чувствуя, что слезы мешают, — но если нельзя уже поправить прошлого, то я теперь сделаю
всё, что могу. Скажите…
— Вот кабы прежде адвокат бы хороший… — перебила она его. — А то этот мой защитник дурачок совсем был.
Всё мне комплименты говорил, — сказала она и засмеялась. — Кабы тогда
знали, что я вам знакома, другое б было. А то что? Думают
все — воровка.
Есть у нас одна старушка, так
все,
знаете, удивляются даже.
Она,
знаете, услыхала, что я с вам знакома, — сказала Маслова, вертя головой и взглядывая на него, — и говорит: «скажи ему, пусть, — говорит, — сына вызовут, он им
всё расскажет».
— Хорошо, я сделаю,
узнаю, — сказал Нехлюдов,
всё более и более удивляясь ее развязности. — Но мне о своем деле хотелось поговорить с вами. Вы помните, что я вам говорил тот раз? — сказал он.
Нехлюдов был удивлен, каким образом надзиратель, приставленный к политическим, передает записки, и в самом остроге, почти на виду у
всех; он не
знал еще тогда, что это был и надзиратель и шпион, но взял записку и, выходя из тюрьмы, прочел ее. В записке было написано карандашом бойким почерком, без еров, следующее...
— Не
знаю, либерал ли я или что другое, — улыбаясь, сказал Нехлюдов, всегда удивлявшийся на то, что
все его причисляли к какой-то партии и называли либералом только потому, что он, судя человека, говорил, что надо прежде выслушать его, что перед судом
все люди равны, что не надо мучать и бить людей вообще, а в особенности таких, которые не осуждены. — Не
знаю, либерал ли я или нет, но только
знаю, что теперешние суды, как они ни дурны, всё-таки лучше прежних.
— Что он у вас спрашивает, кто вы? — спросила она у Нехлюдова, слегка улыбаясь и доверчиво глядя ему в глаза так просто, как будто не могло быть сомнения о том, что она со
всеми была, есть и должна быть в простых, ласковых, братских отношениях. — Ему
всё нужно
знать, — сказала она и совсем улыбнулась в лицо мальчику такой доброй, милой улыбкой, что и мальчик и Нехлюдов — оба невольно улыбнулись на ее улыбку.
Она рассказывала ему, очевидно вполне уверенная, что ему очень интересно и приятно
знать все тайны народовольства.
Третье дело, о котором хотела говорить Вера Ефремовна, касалось Масловой. Она
знала, как
всё зналось в остроге, историю Масловой и отношения к ней Нехлюдова и советовала хлопотать о переводе ее к политическим или, по крайней мере, в сиделки в больницу, где теперь особенно много больных и нужны работницы. Нехлюдов поблагодарил ее за совет и сказал, что постарается воспользоваться им.
— Mнe Мика говорил, что вы заняты в тюрьмах. Я очень понимаю это, — говорила она Нехлюдову. — Мика (это был ее толстый муж, Масленников) может иметь другие недостатки, но вы
знаете, как он добр.
Все эти несчастные заключенные — его дети. Он иначе не смотрят на них. Il est d’une bonté [Он так добр…]…
Он рассказал ей
всё, что
узнал от Меньшова, и спросил, не нужно ли ей чего; она ответила, что ничего не нужно.
Всё это Нехлюдов
знал и прежде, но он теперь
узнавал это как новое и только удивлялся тому, как мог он и как могут
все люди, находящиеся в его положении, не видеть
всей ненормальности таких отношений.
Ему вдруг жалко стало и дома, который развалится, и сада, который запустится, и лесов, которые вырубятся, и
всех тех скотных дворов, конюшен, инструментных сараев, машин, лошадей, коров, которые хотя и не им, но — он
знал — заводились и поддерживались с такими усилиями.
Не
знаю, да и мне
всё равно.
На другой день условие домашнее было подписано, и, провожаемый пришедшими выборными стариками, Нехлюдов с неприятным чувством чего-то недоделанного сел в шикарную, как говорил ямщик со станции, троечную коляску управляющего и уехал на станцию, простившись с мужиками, недоумевающе и недовольно покачивавшими головами. Нехлюдов был недоволен собой. Чем он был недоволен, он не
знал, но ему
все время чего-то было грустно и чего-то стыдно.