«Исполняя взятую на себя обязанность быть вашей памятью, — было написано на листе серой толстой бумаги с неровными краями острым, но разгонистым почерком, — напоминаю вам, что вы нынче, 28-го апреля, должны быть в суде присяжных и потому не можете никак ехать с нами и Колосовым смотреть картины, как вы, с свойственным вам легкомыслием, вчера обещали; à moins que vous ne soyez disposé à payer à la cour d’assises les 300 roubles d’amende, que vous vous refusez pour votre cheval, [если, впрочем, вы не предполагаете уплатить в окружной суд штраф в 300 рублей, которые вы жалеете истратить на покупку лошади.] зa то, что не явились во-время.
Они провожали товарища, много пили и играли до 2 часов, а потом поехали к женщинам в тот самый дом, в котором шесть месяцев тому назад еще была Маслова, так что именно дело об отравлении он не успел прочесть и теперь хотел пробежать его.
— Приехала домой, — продолжала Маслова, уже смелее глядя на одного председателя, — отдала хозяйке деньги и легла спать. Только заснула — наша девушка Берта будит меня. «Ступай, твой купец опять приехал». Я не хотела выходить, но мадам велела. Тут он, — она опять с явным ужасом выговорила это слово: он, — он всё поил наших девушек, потом хотел послать еще за вином, а деньги у него все вышли. Хозяйка ему не поверила. Тогда он меня послал к себе в номер. И сказал, где деньги и сколько взять. Я и поехала.
Тетушки, и всегда любившие Нехлюдова, еще радостнее, чем обыкновенно, встретили его в этот раз. Дмитрий ехал на войну, где мог быть ранен, убит. Это трогало тетушек.
В глубине души он знал, что ему надо ехать, и что не за чем теперь оставаться у теток, знал, что ничего из этого не могло выйти хорошего, но было так радостно и приятно, что он не говорил этого себе и оставался.
Нехлюдов с тетушками и прислугой, не переставая поглядывать на Катюшу, которая стояла у двери и приносила кадила, отстоял эту заутреню, похристосовался с священником и тетушками и хотел уже итти спать, как услыхал в коридоре сборы Матрены Павловны, старой горничной Марьи Ивановны, вместе с Катюшей в церковь, чтобы святить куличи и пасхи. «Поеду и я», подумал он.
Дороги до церкви не было ни на колесах ни на санях, и потому Нехлюдов, распоряжавшийся как дома у тетушек, велел оседлать себе верхового, так называемого «братцева» жеребца и, вместо того чтобы лечь спать, оделся в блестящий мундир с обтянутыми рейтузами, надел сверху шинель и поехал на разъевшемся, отяжелевшем и не перестававшем ржать старом жеребце, в темноте, по лужам и снегу, к церкви.
Слушая то Софью Васильевну, то Колосова, Нехлюдов видел, во-первых, что ни Софье Васильевне ни Колосову нет никакого дела ни до драмы ни друг до друга, а что если они говорят, то только для удовлетворения физиологической потребности после еды пошевелить мускулами языка и горла; во-вторых, то, что Колосов, выпив водки, вина, ликера, был немного пьян, не так пьян, как бывают пьяны редко пьющие мужики, но так, как бывают пьяны люди, сделавшие себе из вина привычку.
— Я про себя не думаю. Я покойницей так облагодетельствована, что ничего не желаю. Меня Лизанька зовет (это была ее замужняя племянница), я к ней и поеду, когда не нужна буду. Только вы напрасно принимаете это к сердцу, — со всеми это бывает.
От прокурора Нехлюдов поехал прямо в дом предварительного заключения. Но оказалось, что никакой Масловой там не было, и смотритель объяснил Нехлюдову, что она должна быть в старой пересыльной тюрьме. Нехлюдов поехал туда.
«Не стоит изменять формы жизни теперь, когда дело Масловой не решено, — думал Нехлюдов. — Да и слишком трудно это. Всё равно само собой всё изменится, когда освободят или сошлют ее, и я поеду за ней».
С этим чувством сознания своего долга он выехал из дома и поехал к Масленникову — просить его разрешить ему посещения в остроге, кроме Масловой, еще и той старушки Меньшовой с сыном, о которой Маслова просила его. Кроме того, он хотел просить о свидании с Богодуховской, которая могла быть полезна Масловой.
На другой день Нехлюдов поехал к адвокату и сообщил ему дело Меньшовых, прося взять на себя защиту. Адвокат выслушал и сказал, что посмотрит дело, и если всё так, как говорит Нехлюдов, что весьма вероятно, то он без всякого вознаграждения возьмется за защиту. Нехлюдов между прочим рассказал адвокату о содержимых 130 человеках по недоразумению и спросил, от кого это зависит, кто виноват. Адвокат помолчал, очевидно желая ответить точно.
— Катюша, как я сказал, так и говорю, — произнес он особенно серьезно. — Я прошу тебя выйти за меня замуж. Если же ты не хочешь, и пока не хочешь, я, так же как и прежде, буду там, где ты будешь, и поеду туда, куда тебя повезут.
— Я теперь еду в деревню, а потом поеду в Петербург, — сказал он, наконец оправившись. — Буду хлопотать по вашему, по нашему делу, и, Бог даст, отменят приговор.
— Он сказал: «куда бы тебя ни послали, я за тобой поеду», — сказала Маслова. — Поедет — поедет, не поедет — не поедет. Я просить не стану. Теперь он в Петербург едет хлопотать. У него там все министры родные, — продолжала она, — только всё-таки не нуждаюсь я им.
Через две недели дело могло слушаться в Сенате, и к этому времени Нехлюдов намеревался поехать в Петербург и в случае неудачи в Сенате подать прошение на Высочайшее имя, как советовал составивший прошение адвокат.
Из избы выскочили в рубашонках две девочки. Пригнувшись и сняв шляпу, Нехлюдов вошел в сени и в пахнувшую кислой едой грязную и тесную, занятую двумя станами избу. В избе у печи стояла старуха с засученными рукавами худых жилистых загорелых рук.
— Захотелось нашу мужицкую еду посмотреть? Дотошный ты, барин, посмотрю я на тебя. Всё ему знать надо. Сказывала — хлеб с квасом, а еще щи, снытки бабы вчера принесли; вот и щи, апосля того — картошки.
Дверь была отворена, и сени были полны народом; и ребята, девочки, бабы с грудными детьми жались в дверях, глядя на чудного барина, рассматривавшего мужицкую еду. Старуха, очевидно, гордилась своим уменьем обойтись с барином.
«Отдать землю, ехать в Сибирь, — блохи, клопы, нечистота… Ну, что ж, коли надо нести это — понесу». Но, несмотря на всё желание, он не мог вынести этого и сел у открытого окна, любуясь на убегающую тучу и на открывшийся опять месяц.
До острога было далеко, а было уже поздно, и потому Нехлюдов взял извозчика и поехал к острогу. На одной из улиц извозчик, человек средних лет, с умным и добродушным лицом, обратился к Нехлюдову и указал на огромный строющийся дом.
— Я близко стою к одной из них, к Масловой, — сказал Нехлюдов, — и вот желал бы видеть ее: я еду в Петербург для подачи кассационной жалобы по ее делу. И хотел передать вот это. Это только фотографическая карточка, — сказал Нехлюдов, вынимая из кармана конверт.
— Ну, хорошо, я попытаюсь сделать, — сказала она и легко вошла в мягко капитонированную коляску, блестящую на солнце лаком своих крыльев, и раскрыла зонтик. Лакей сел на козлы и дал знак кучеру ехать. Коляска двинулась, но в ту же минуту она дотронулась зонтиком до спины кучера, и тонкокожие красавицы, энглизированные кобылы, поджимая затянутые мундштуками красивые головы, остановились, перебирая тонкими ногами.
— А вы приходите, но, пожалуйста, бескорыстно, — сказала она, улыбнулась улыбкой, силу которой она хорошо знала, и, как будто окончив представление, опустила занавес: спустила вуаль. — Ну, поедем, — она опять тронула зонтиком кучера.
Деньги, заработанные честным трудом, являются не только материальным, но и моральным вознаграждением. Человек может купить ту вещь, которая ему нравится, может поехать туда, куда ему нравится, то есть не прозябать в унизительной бедности и не пользоваться постыдными привилегиями, а вести достойный образ жизни, который заслужил своим трудом.