В рыбачьей хижине сидит у огня Жанна, жена рыбака, и чинит старый парус. На дворе свистит и воет ветер и, плескаясь и разбиваясь о берег, гудят волны… На дворе темно и холодно,
на море буря, но в рыбачьей хижине тепло и уютно. Земляной пол чисто выметен; в печи не потух еще огонь; на полке блестит посуда. На кровати с опущенным белым пологом спят пятеро детей под завывание бурного моря. Муж-рыбак с утра вышел на своей лодке в море и не возвращался еще. Слышит рыбачка гул волн и рев ветра. Жутко Жанне.
Спать еще рано. Жанна встает, накидывает на голову толстый платок, зажигает фонарь и выходит на улицу посмотреть, не тише ли стало море, не светает ли, и горит ли лампа на маяке, в не видать ли лодки мужа. Но
на море ничего не видно. Ветер рвет с нее платок и чем-то оторванным стучит в дверь соседней избушки, и Жанна вспоминает о том, что она еще с вечера хотела зайти проведать больную соседку. «Некому и приглядеть за ней», — подумала Жанна и постучала в дверь. Прислушалась… Никто не отвечает.
И пробились было уже козаки, и, может быть, еще раз послужили бы им верно быстрые кони, как вдруг среди самого бегу остановился Тарас и вскрикнул: «Стой! выпала люлька с табаком; не хочу, чтобы и люлька досталась вражьим ляхам!» И нагнулся старый атаман и стал отыскивать в траве свою люльку с табаком, неотлучную сопутницу
на морях, и на суше, и в походах, и дома.
Бессилен рев зверя перед этими воплями природы, ничтожен и голос человека, и сам человек так мал, слаб, так незаметно исчезает в мелких подробностях широкой картины! От этого, может быть, так и тяжело ему смотреть
на море.
Неточные совпадения
Финал гремит; пустеет зала; // Шумя, торопится разъезд; // Толпа
на площадь побежала // При блеске фонарей и звезд, // Сыны Авзонии счастливой // Слегка поют мотив игривый, // Его невольно затвердив, // А мы ревем речитатив. // Но поздно. Тихо спит Одесса; // И бездыханна и тепла // Немая ночь. Луна взошла, // Прозрачно-легкая завеса // Объемлет небо. Всё молчит; // Лишь
море Черное шумит…
Одессу звучными стихами // Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами // В то время
на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить с своим лорнетом // Один над
морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но дело в том, // Что степь нагая там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви в знойный день // Давать насильственную тень.
Дианы грудь, ланиты Флоры // Прелестны, милые друзья! // Однако ножка Терпсихоры // Прелестней чем-то для меня. // Она, пророчествуя взгляду // Неоцененную награду, // Влечет условною красой // Желаний своевольный рой. // Люблю ее, мой друг Эльвина, // Под длинной скатертью столов, // Весной
на мураве лугов, // Зимой
на чугуне камина, //
На зеркальном паркете зал, // У
моря на граните скал.
Бывало, пушка зоревая // Лишь только грянет с корабля, // С крутого берега сбегая, // Уж к
морю отправляюсь я. // Потом за трубкой раскаленной, // Волной соленой оживленный, // Как мусульман в своем раю, // С восточной гущей кофе пью. // Иду гулять. Уж благосклонный // Открыт Casino; чашек звон // Там раздается;
на балкон // Маркёр выходит полусонный // С метлой в руках, и у крыльца // Уже сошлися два купца.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится
на каменной цепи, за шестью стенами и семью
морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.