Неточные совпадения
Она
была довольна, счастлива детьми,
я не мешал ей ни в чем, предоставлял ей возиться с детьми, с хозяйством, как она хотела.
Но ведь пока она
была у нас в доме,
я не позволял себе ничего.
—
Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но
я сама
не знаю, чем
я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что
было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты. «Матвей говорит: образуется; но как?
Я не вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как тривиально она кричала, — говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может
быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.
— Так и
есть! Левин, наконец! — проговорил он с дружескою, насмешливою улыбкой, оглядывая подходившего к нему Левина. — Как это ты
не побрезгал найти
меня в этом вертепе? — сказал Степан Аркадьич,
не довольствуясь пожатием руки и целуя своего приятеля. — Давно ли?
— Ну, коротко сказать,
я убедился, что никакой земской деятельности нет и
быть не может, — заговорил он, как будто кто-то сейчас обидел его, — с одной стороны игрушка, играют в парламент, а
я ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы забавляться игрушками; а с другой (он заикнулся) стороны, это — средство для уездной coterie [партии] наживать деньжонки.
— Может
быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки
я любуюсь на твое величие и горжусь, что у
меня друг такой великий человек. Однако ты
мне не ответил на мой вопрос, — прибавил он, с отчаянным усилием прямо глядя в глаза Облонскому.
— Но что же делать? — виновато сказал Левин. — Это
был мой последний опыт. И
я от всей души пытался.
Не могу. Неспособен.
— Если тебе хочется, съезди, но
я не советую, — сказал Сергей Иванович. — То
есть, в отношении ко
мне,
я этого
не боюсь, он тебя
не поссорит со
мной; но для тебя,
я советую тебе лучше
не ездить. Помочь нельзя. Впрочем, делай как хочешь.
— Может
быть, и нельзя помочь, но
я чувствую, особенно в эту минуту — ну да это другое —
я чувствую, что
я не могу
быть спокоен.
— Ну, этого
я не понимаю, — сказал Сергей Иванович. — Одно
я понимаю, — прибавил он, — это урок смирения.
Я иначе и снисходительнее стал смотреть на то, что называется подлостью, после того как брат Николай стал тем, что он
есть… Ты знаешь, что он сделал…
—
Я?
я недавно,
я вчера… нынче то
есть… приехал, — отвечал Левин,
не вдруг от волнения поняв ее вопрос. —
Я хотел к вам ехать, — сказал он и тотчас же, вспомнив, с каким намерением он искал ее, смутился и покраснел. —
Я не знал, что вы катаетесь на коньках, и прекрасно катаетесь.
— Нет,
не скучно,
я очень занят, — сказал он, чувствуя, что она подчиняет его своему спокойному тону, из которого он
не в силах
будет выйти, так же, как это
было в начале зимы.
— Нет, без шуток, что ты выберешь, то и хорошо.
Я побегал на коньках, и
есть хочется. И
не думай, — прибавил он, заметив на лице Облонского недовольное выражение, — чтоб
я не оценил твоего выбора.
Я с удовольствием
поем хорошо.
—
Не могу, — отвечал Левин. — Ты постарайся, войди в в
меня, стань на точку зрения деревенского жителя. Мы в деревне стараемся привести свои руки в такое положение, чтоб удобно
было ими работать; для этого обстригаем ногти, засучиваем иногда рукава. А тут люди нарочно отпускают ногти, насколько они могут держаться, и прицепляют в виде запонок блюдечки, чтоб уж ничего нельзя
было делать руками.
— Может
быть. Но всё-таки
мне дико, так же, как
мне дико теперь то, что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы
быть в состоянии делать свое дело, а мы с тобой стараемся как можно дольше
не наесться и для этого
едим устрицы….
—
Я? — сказал Степан Аркадьич, —
я ничего так
не желал бы, как этого, ничего. Это лучшее, что могло бы
быть.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для
меня вопрос жизни и смерти.
Я никогда ни с кем
не говорил об этом. И ни с кем
я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но
я знаю, что ты
меня любишь и понимаешь, и от этого
я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога,
будь вполне откровенен.
—
Я тебе говорю, чтò
я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но
я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее
есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò
будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить
не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
— Ты пойми, — сказал он, — что это
не любовь.
Я был влюблен, но это
не то. Это
не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела
мной. Ведь
я уехал, потому что решил, что этого
не может
быть, понимаешь, как счастья, которого
не бывает на земле; но
я бился с собой и вижу, что без этого нет жизни. И надо решить…
— Нет, благодарствуй,
я больше
не могу
пить, — сказал Левин, отодвигая свой бокал. —
Я буду пьян… Ну, ты как поживаешь? — продолжал он, видимо желая переменить разговор.
— Ну, уж извини
меня. Ты знаешь, для
меня все женщины делятся на два сорта… то
есть нет… вернее:
есть женщины, и
есть…
Я прелестных падших созданий
не видал и
не увижу, а такие, как та крашеная Француженка у конторки, с завитками, — это для
меня гадины, и все падшие — такие же.
— Ах перестань! Христос никогда бы
не сказал этих слов, если бы знал, как
будут злоупотреблять ими. Изо всего Евангелия только и помнят эти слова. Впрочем,
я говорю
не то, что думаю, а то, что чувствую.
Я имею отвращение к падшим женщинам. Ты пауков боишься, а
я этих гадин. Ты ведь, наверно,
не изучал пауков и
не знаешь их нравов: так и
я.
— Если ты хочешь мою исповедь относительно этого, то
я скажу тебе, что
не верю, чтобы тут
была драма.
— А впрочем, может
быть, ты и прав. Очень может
быть… Но
я не знаю, решительно
не знаю.
—
Не буду,
не буду, — сказала мать, увидав слезы на глазах дочери, — но одно, моя душа: ты
мне обещала, что у тебя
не будет от
меня тайны.
Не будет?
«Боже мой, неужели это
я сама должна сказать ему? — подумала она. — Ну что
я скажу ему? Неужели
я скажу ему, что
я его
не люблю? Это
будет неправда. Что ж
я скажу ему? Скажу, что люблю другого? Нет, это невозможно.
Я уйду, уйду».
Она уже подходила к дверям, когда услыхала его шаги. «Нет! нечестно. Чего
мне бояться?
Я ничего дурного
не сделала. Что
будет, то
будет! Скажу правду. Да с ним
не может
быть неловко. Вот он, сказала она себе, увидав всю его сильную и робкую фигуру с блестящими, устремленными на себя глазами. Она прямо взглянула ему в лицо, как бы умоляя его о пощаде, и подала руку.
— Что это от вас зависит, — повторил он. —
Я хотел сказать…
я хотел сказать…
Я за этим приехал… что…
быть моею женой! — проговорил он,
не зная сам, что̀ говорил; но, почувствовав, что самое страшное сказано, остановился и посмотрел на нее.
— Этого
не может
быть… простите
меня.
— Константин Дмитрич, — сказала она ему, — растолкуйте
мне, пожалуйста, что такое значит, — вы всё это знаете, — у нас в Калужской деревне все мужики и все бабы всё пропили, что у них
было, и теперь ничего нам
не платят. Что это значит? Вы так хвалите всегда мужиков.
— Да, но спириты говорят: теперь мы
не знаем, что это за сила, но сила
есть, и вот при каких условиях она действует. А ученые пускай раскроют, в чем состоит эта сила. Нет,
я не вижу, почему это
не может
быть новая сила, если она….
—
Я не думаю, а знаю; на это глаза
есть у нас, а
не у баб.
Я вижу человека, который имеет намерения серьезные, это Левин; и вижу перепела, как этот щелкопер, которому только повеселиться.
— Домой, — отвечал Вронский. — Признаться,
мне так
было приятно вчера после Щербацких, что никуда
не хотелось.
—
Я не знаю, — отвечал Вронский, — отчего это во всех Москвичах, разумеется, исключая тех, с кем говорю, — шутливо вставил он, —
есть что-то резкое. Что-то они всё на дыбы становятся, сердятся, как будто всё хотят дать почувствовать что-то…
— Может
быть, — сказал Степан Аркадьич. — Что-то
мне показалось такое вчера. Да, если он рано уехал и
был еще
не в духе, то это так… Он так давно влюблен, и
мне его очень жаль.
— Ваш брат здесь, — сказал он, вставая. — Извините
меня,
я не узнал вас, да и наше знакомство
было так коротко, — сказал Вронский, кланяясь, — что вы, верно,
не помните
меня.
—
Не правда ли, очень мила? — сказала графиня про Каренину. — Ее муж со
мною посадил, и
я очень рада
была. Всю дорогу мы с ней проговорили. Ну, а ты, говорят… vous filez le parfait amour. Tant mieux, mon cher, tant mieux. [у тебя всё еще тянется идеальная любовь. Тем лучше, мой милый, тем лучше.]
Я с воспитанием maman
не только
была невинна, но
я была глупа.
Я видела только его и то, что семья расстроена;
мне его жалко
было, но, поговорив с тобой,
я, как женщина, вижу другое;
я вижу твои страдания, и
мне,
не могу тебе сказать, как жаль тебя!
Но, Долли, душенька,
я понимаю твои страдания вполне, только одного
я не знаю:
я не знаю…
я не знаю, насколько в душе твоей
есть еще любви к нему.
—
Я больше тебя знаю свет, — сказала она. —
Я знаю этих людей, как Стива, как они смотрят на это. Ты говоришь, что он с ней говорил об тебе. Этого
не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и
не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим.
Я этого
не понимаю, но это так.
— Долли, постой, душенька.
Я видела Стиву, когда он
был влюблен в тебя.
Я помню это время, когда он приезжал ко
мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота
была ты для него, и
я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда
была и осталась, а это увлечение
не души его…
—
Не знаю,
не могу судить… Нет, могу, — сказала Анна, подумав; и, уловив мыслью положение и свесив его на внутренних весах, прибавила: — Нет, могу, могу, могу. Да,
я простила бы.
Я не была бы тою же, да, но простила бы, и так простила бы, как будто этого
не было, совсем
не было.
— Ну, разумеется, — быстро прервала Долли, как будто она говорила то, что
не раз думала, — иначе бы это
не было прощение. Если простить, то совсем, совсем. Ну, пойдем,
я тебя проведу в твою комнату, — сказала она вставая, и по дороге Долли обняла Анну. — Милая моя, как
я рада, что ты приехала.
Мне легче, гораздо легче стало.
— Нет, душа моя, для
меня уж нет таких балов, где весело, — сказала Анна, и Кити увидела в ее глазах тот особенный мир, который ей
не был открыт. — Для
меня есть такие, на которых менее трудно и скучно….
— Отчего же
мне не может
быть скучно на бале? — спросила Анна.
—
Я думаю, что нельзя
будет не ехать. Вот это возьми, — сказала она Тане, которая стаскивала легко сходившее кольцо с ее белого, тонкого в конце пальца.
— По крайней мере, если придется ехать,
я буду утешаться мыслью, что это сделает вам удовольствие… Гриша,
не тереби, пожалуйста, они и так все растрепались, — сказала она, поправляя выбившуюся прядь волос, которою играл Гриша.
— Ах, уж, пожалуйста, обо
мне не заботьтесь, — отвечала Анна, вглядываясь в лицо Долли и стараясь понять,
было или
не было примирения.