Неточные совпадения
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала, что
религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом жить было бы очень весело.
Вспоминал он, как брат в университете и год после университета, несмотря на насмешки товарищей, жил как монах, в строгости исполняя все обряды
религии, службы, посты и избегая всяких удовольствий, в особенности женщин; и потом как вдруг его прорвало, он сблизился с самыми гадкими людьми и пустился в самый беспутный разгул.
Левин помнил, как в то время, когда Николай был в периоде набожности, постов, монахов, служб церковных, когда он искал в
религии помощи, узды на свою страстную натуру, никто не только не поддержал его, но все, и он сам, смеялись над ним. Его дразнили, звали его Ноем, монахом; а когда его прорвало, никто не помог ему, а все с ужасом и омерзением отвернулись.
«Вопросы о ее чувствах, о том, что делалось и может делаться в ее душе, это не мое дело, это дело ее совести и подлежит
религии», сказал он себе, чувствуя облегчение при сознании, что найден тот пункт узаконений, которому подлежало возникшее обстоятельство.
«Одно честолюбие, одно желание успеть — вот всё, что есть в его душе, — думала она, — а высокие соображения, любовь к просвещению,
религия, всё это — только орудия для того, чтоб успеть».
Никто не знал, какой она
религии, — католической, протестантской или православной; но одно было несомненно — она находилась в дружеских связях с самыми высшими лицами всех церквей и исповеданий.
Жизнь эта открывалась
религией, но
религией, не имеющею ничего общего с тою, которую с детства знала Кити и которая выражалась в обедне и всенощной во Вдовьем Доме, где можно было встретить знакомых, и в изучении с батюшкой наизусть славянских текстов; это была
религия возвышенная, таинственная, связанная с рядом прекрасных мыслей и чувств, в которую не только можно было верить, потому что так велено, но которую можно было любить.
Дарья Александровна в своих задушевных, философских разговорах с сестрой, матерью, друзьями очень часто удивляла их своим вольнодумством относительно
религии.
У ней была своя странная
религия метемпсихозы, в которую она твердо верила, мало заботясь о догматах церкви.
«Без чести, без сердца, без
религии, испорченная женщина!
«Только при таком решении я поступаю и сообразно с
религией, — сказал он себе, — только при этом решении я не отвергаю от себя преступную жену, а даю ей возможность исправления и даже — как ни тяжело это мне будет — посвящаю часть своих сил на исправление и спасение ее».
Хотя Алексей Александрович и знал, что он не может иметь на жену нравственного влияния, что из всей этой попытки исправления ничего не выйдет, кроме лжи; хотя, переживая эти тяжелые минуты, он и не подумал ни разу о том, чтоб искать руководства в
религии, теперь, когда его решение совпадало с требованиями, как ему казалось,
религии, эта религиозная санкция его решения давала ему полное удовлетворение и отчасти успокоение.
Ему было радостно думать, что и в столь важном жизненном деле никто не в состоянии будет сказать, что он не поступил сообразно с правилами той
религии, которой знамя он всегда держал высоко среди общего охлаждения и равнодушия.
Мысль искать своему положению помощи в
религии была для нее, несмотря на то, что она никогда не сомневалась в
религии, в которой была воспитана, так же чужда, как искать помощи у самого Алексея Александровича.
Она знала вперед, что помощь
религии возможна только под условием отречения от того, что составляло для нее весь смысл жизни.
Она была религиозна, никогда не сомневалась в истинах
религии, но его внешнее неверие даже нисколько не затронуло ее.
Развод, подробности которого он уже знал, теперь казался ему невозможным, потому что чувство собственного достоинства и уважение к
религии не позволяли ему принять на себя обвинение в фиктивном прелюбодеянии и еще менее допустить, чтобы жена, прощенная и любимая им, была уличена и опозорена.
Левин находился в отношении к
религии, как и большинство его современников, в самом неопределенном положении.
«Разумеется, не теперь, — думал Левин, — но когда-нибудь после». Левин, больше чем прежде, чувствовал теперь, что в душе у него что-то неясно и нечисто и что в отношении к
религии он находится в том же самом положении, которое он так ясно видел и не любил в других и за которое он упрекал приятеля своего Свияжского.
Прежде бывало, — говорил Голенищев, не замечая или не желая заметить, что и Анне и Вронскому хотелось говорить, — прежде бывало вольнодумец был человек, который воспитался в понятиях
религии, закона, нравственности и сам борьбой и трудом доходил до вольнодумства; но теперь является новый тип самородных вольнодумцев, которые вырастают и не слыхав даже, что были законы нравственности,
религии, что были авторитеты, а которые прямо вырастают в понятиях отрицания всего, т. е. дикими.
— Я спрашивала доктора: он сказал, что он не может жить больше трех дней. Но разве они могут знать? Я всё-таки очень рада, что уговорила его, — сказала она, косясь на мужа из-за волос. — Всё может быть, — прибавила она с тем особенным, несколько хитрым выражением, которое на ее лице всегда бывало, когда она говорила о
религии.
После их разговора о
религии, когда они были еще женихом и невестой, ни он, ни она никогда не затевали разговора об этом, но она исполняла свои обряды посещения церкви, молитвы всегда с одинаковым спокойным сознанием, что это так нужно.
Он был верующий человек, интересовавшийся
религией преимущественно в политическом смысле, а новое учение, позволявшее себе некоторые новые толкования, потому именно, что оно открывало двери спору и анализу, по принципу было неприятно ему.
― Вы говорите ― нравственное воспитание. Нельзя себе представить, как это трудно! Только что вы побороли одну сторону, другие вырастают, и опять борьба. Если не иметь опоры в
религии, ― помните, мы с вами говорили, ― то никакой отец одними своими силами без этой помощи не мог бы воспитывать.
— О, да, конечно, но… — и, смутившись, Степан Аркадьич замолчал. Он понял, что дело шло о
религии.
— Не обращайте внимания, — сказала Лидия Ивановна и легким движением подвинула стул Алексею Александровичу. — Я замечала… — начала она что-то, как в комнату вошел лакей с письмом. Лидия Ивановна быстро пробежала записку и, извинившись, с чрезвычайною быстротой написала и отдала ответ и вернулась к столу. — Я замечала, — продолжала она начатый разговор, — что Москвичи, в особенности мужчины, самые равнодушные к
религии люди.
Нет, как ни говорите, самая смерть ее — смерть гадкой женщины без
религии.
Одно, что он нашел с тех пор, как вопросы эти стали занимать его, было то, что он ошибался, предполагая по воспоминаниям своего юношеского, университетского круга, что
религия уж отжила свое время и что ее более не существует.
Неточные совпадения
Грустилов сначала растерялся и, рассмотрев книгу, начал было объяснять, что она ничего не заключает в себе ни против
религии, ни против нравственности, ни даже против общественного спокойствия.
В других домах рассказывалось это несколько иначе: что у Чичикова нет вовсе никакой жены, но что он, как человек тонкий и действующий наверняка, предпринял, с тем чтобы получить руку дочери, начать дело с матери и имел с нею сердечную тайную связь, и что потом сделал декларацию насчет руки дочери; но мать, испугавшись, чтобы не совершилось преступление, противное
религии, и чувствуя в душе угрызение совести, отказала наотрез, и что вот потому Чичиков решился на похищение.
Он не участвовал в ночных оргиях с товарищами, которые, несмотря на строжайший присмотр, завели на стороне любовницу — одну на восемь человек, — ни также в других шалостях, доходивших до кощунства и насмешек над самою
религиею из-за того только, что директор требовал частого хожденья в церковь и попался плохой священник.
С первой молодости он держал себя так, как будто готовился занять то блестящее место в свете, на которое впоследствии поставила его судьба; поэтому, хотя в его блестящей и несколько тщеславной жизни, как и во всех других, встречались неудачи, разочарования и огорчения, он ни разу не изменил ни своему всегда спокойному характеру, ни возвышенному образу мыслей, ни основным правилам
религии и нравственности и приобрел общее уважение не столько на основании своего блестящего положения, сколько на основании своей последовательности и твердости.
Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря. В начале каторги он думал, что она замучит его
религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.