Неточные совпадения
«Ах да!» Он опустил голову, и красивое лицо его приняло тоскливое выражение. «Пойти или не пойти?»
говорил он себе. И внутренний голос
говорил ему, что ходить не надобно, что кроме фальши тут ничего быть не может, что поправить, починить их отношения невозможно, потому что невозможно сделать ее опять привлекательною и возбуждающею любовь или его сделать стариком, неспособным
любить. Кроме фальши и лжи, ничего не могло выйти теперь; а фальшь и ложь были противны его натуре.
Она всё еще
говорила, что уедет от него, но чувствовала, что это невозможно; это было невозможно потому, что она не могла отвыкнуть считать его своим мужем и
любить его.
«Славный, милый», подумала Кити в это время, выходя из домика с М-11е Linon и глядя на него с улыбкой тихой ласки, как на любимого брата. «И неужели я виновата, неужели я сделала что-нибудь дурное? Они
говорят: кокетство. Я знаю, что я
люблю не его; но мне всё-таки весело с ним, и он такой славный. Только зачем он это сказал?…» думала она.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не
говорил об этом. И ни с кем я не могу
говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня
любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно
люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
— Так, что она мало того что
любит тебя, — она
говорит, что Кити будет твоею женой непременно.
— Хорошо тебе так
говорить; это всё равно, как этот Диккенсовский господин который перебрасывает левою рукой через правое плечо все затруднительные вопросы. Но отрицание факта — не ответ. Что ж делать, ты мне скажи, что делать? Жена стареется, а ты полн жизни. Ты не успеешь оглянуться, как ты уже чувствуешь, что ты не можешь
любить любовью жену, как бы ты ни уважал ее. А тут вдруг подвернется любовь, и ты пропал, пропал! — с унылым отчаянием проговорил Степан Аркадьич.
— Я
люблю, когда он с высоты своего величия смотрит на меня: или прекращает свой умный разговор со мной, потому что я глупа, или снисходит до меня. Я это очень
люблю: снисходит! Я очень рада, что он меня терпеть не может, —
говорила она о нем.
— Да, я его знаю. Я не могла без жалости смотреть на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи: то, что ему стыдно детей, и то, что он,
любя тебя… да, да,
любя больше всего на свете, — поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, — сделал тебе больно, убил тебя. «Нет, нет, она не простит», всё
говорит он.
— А эта женщина, — перебил его Николай Левин, указывая на нее, — моя подруга жизни, Марья Николаевна. Я взял ее из дома, — и он дернулся шеей,
говоря это. — Но
люблю ее и уважаю и всех, кто меня хочет знать, — прибавил он, возвышая голос и хмурясь, — прошу
любить и уважать ее. Она всё равно что моя жена, всё равно. Так вот, ты знаешь, с кем имеешь дело. И если думаешь, что ты унизишься, так вот Бог, а вот порог.
Он
любил говорить о Шекспире, Рафаэле, Бетховене, о значении новых школ поэзии и музыки, которые все были у него распределены с очень ясною последовательностью.
«Всё-таки он хороший человек, правдивый, добрый и замечательный в своей сфере, —
говорила себе Анна, вернувшись к себе, как будто защищая его пред кем-то, кто обвинял его и
говорил, что его нельзя
любить. Но что это уши у него так странно выдаются! Или он обстригся?»
— Отчего же вы не
любите мужа? Он такой замечательный человек, — сказала жена посланника. — Муж
говорит, что таких государственных людей мало в Европе.
— Если вы
любите меня, как вы
говорите, — прошептала она, — то сделайте, чтоб я была спокойна.
— Вы ничего не сказали; положим, я ничего и не требую, —
говорил он, — но вы знаете, что не дружба мне нужна, мне возможно одно счастье в жизни, это слово, которого вы так не
любите… да, любовь…
Почему должно иметь доверие, то есть полную уверенность в том, что его молодая жена всегда будет его
любить, он себя не спрашивал; но он не испытывал недоверия, потому имел доверие и
говорил себе, что надо его иметь.
— Анна, ради Бога не
говори так, — сказал он кротко. — Может быть, я ошибаюсь, но поверь, что то, что я
говорю, я
говорю столько же за себя, как и за тебя. Я муж твой и
люблю тебя.
— Позволь, дай договорить мне. Я
люблю тебя. Но я
говорю не о себе; главные лица тут — наш сын и ты сама. Очень может быть, повторяю, тебе покажутся совершенно напрасными и неуместными мои слова; может быть, они вызваны моим заблуждением. В таком случае я прошу тебя извинить меня. Но если ты сама чувствуешь, что есть хоть малейшие основания, то я тебя прошу подумать и, если сердце тебе
говорит, высказать мне…
Он помнил, как он пред отъездом в Москву сказал раз своему скотнику Николаю, наивному мужику, с которым он
любил поговорить: «Что, Николай! хочу жениться», и как Николай поспешно отвечал, как о деле, в котором не может быть никакого сомнения: «И давно пора, Константин Дмитрич».
Действительно, мальчик чувствовал, что он не может понять этого отношения, и силился и не мог уяснить себе то чувство, которое он должен иметь к этому человеку. С чуткостью ребенка к проявлению чувства он ясно видел, что отец, гувернантка, няня — все не только не
любили, но с отвращением и страхом смотрели на Вронского, хотя и ничего не
говорили про него, а что мать смотрела на него как на лучшего друга.
Как будто было что-то в этом такое, чего она не могла или не хотела уяснить себе, как будто, как только она начинала
говорить про это, она, настоящая Анна, уходила куда-то в себя и выступала другая, странная, чуждая ему женщина, которой он не
любил и боялся и которая давала ему отпор.
Сергей Иванович
говорил, что он
любит и знает народ и часто беседовал с мужиками, что̀ он умел делать хорошо, не притворяясь и не ломаясь, и из каждой такой беседы выводил общие данные в пользу народа и в доказательство, что знал этот народ.
Константин Левин не
любил говорить и слушать про красоту природы.
— Ну, послушай однако, — нахмурив свое красивое умное лицо, сказал старший брат, — есть границы всему. Это очень хорошо быть чудаком и искренним человеком и не
любить фальши, — я всё это знаю; но ведь то, что ты
говоришь, или не имеет смысла или имеет очень дурной смысл. Как ты находишь неважным, что тот народ, который ты
любишь, как ты уверяешь…
— Нет, сердце
говорит, но вы подумайте: вы, мужчины, имеете виды на девушку, вы ездите в дом, вы сближаетесь, высматриваете, выжидаете, найдете ли вы то, что вы
любите, и потом, когда вы убеждены, что
любите, вы делаете предложение…
— Я только одно еще скажу: вы понимаете, что я
говорю о сестре, которую я
люблю, как своих детей. Я не
говорю, чтоб она
любила вас, но я только хотела сказать, что ее отказ в ту минуту ничего не доказывает.
Она чувствовала, что слезы выступают ей на глаза. «Разве я могу не
любить его? —
говорила она себе, вникая в его испуганный и вместе обрадованный взгляд. — И неужели он будет заодно с отцом, чтобы казнить меня? Неужели не пожалеет меня?» Слезы уже текли по ее лицу, и, чтобы скрыть их, она порывисто встала и почти выбежала на террасу.
— Вы должны ее
любить. Она бредит вами. Вчера она подошла ко мне после скачек и была в отчаянии, что не застала вас. Она
говорит, что вы настоящая героиня романа и что, если б она была мужчиною, она бы наделала зa вас тысячу глупостей. Стремов ей
говорит, что она и так их делает.
Редко встречая Анну, он не мог ничего ей сказать, кроме пошлостей, но он
говорил эти пошлости, о том, когда она переезжает в Петербург, о том, как ее
любит графиня Лидия Ивановна, с таким выражением, которое показывало, что он от всей души желает быть ей приятным и показать свое уважение и даже более.
Отношения к обществу тоже были ясны. Все могли знать, подозревать это, но никто не должен был сметь
говорить. В противном случае он готов был заставить говоривших молчать и уважать несуществующую честь женщины, которую он
любил.
— Ты сказал, чтобы всё было, как было. Я понимаю, что это значит. Но послушай: мы ровесники, может быть, ты больше числом знал женщин, чем я. — Улыбка и жесты Серпуховского
говорили, что Вронский не должен бояться, что он нежно и осторожно дотронется до больного места. — Но я женат, и поверь, что, узнав одну свою жену (как кто-то писал), которую ты
любишь, ты лучше узнаешь всех женщин, чем если бы ты знал их тысячи.
— Ну, в этом вы, по крайней мере, сходитесь со Спенсером, которого вы так не
любите; он
говорит тоже, что образование может быть следствием бо́льшего благосостояния и удобства жизни, частых омовений, как он
говорит, но не умения читать и считать…
Сколько раз он
говорил себе, что ее любовь была счастье; и вот она
любила его, как может
любить женщина, для которой любовь перевесила все блага в жизни, ― и он был гораздо дальше от счастья, чем когда он поехал за ней из Москвы.
― Скоро, скоро. Ты
говорил, что наше положение мучительно, что надо развязать его. Если бы ты знал, как мне оно тяжело, что бы я дала за то, чтобы свободно и смело
любить тебя! Я бы не мучалась и тебя не мучала бы своею ревностью… И это будет скоро, но не так, как мы думаем.
— Вам хорошо
говорить, — сказала она, — когда у вас миллионы я не знаю какие, а я очень
люблю, когда муж ездит ревизовать летом. Ему очень здорово и приятно проехаться, а у меня уж так заведено, что на эти деньги у меня экипаж и извозчик содержатся.
— Это ужасно! — сказал Степан Аркадьич, тяжело вздохнув. — Я бы одно сделал, Алексей Александрович. Умоляю тебя, сделай это! — сказал он. — Дело еще не начато, как я понял. Прежде чем ты начнешь дело, повидайся с моею женой,
поговори с ней. Она
любит Анну как сестру,
любит тебя, и она удивительная женщина. Ради Бога
поговори с ней! Сделай мне эту дружбу, я умоляю тебя!
— Я ничему не верю, что об ней
говорят, — быстро сказала Анна, — я знаю, что она меня искренно
любит.
— Ведь вот, —
говорил Катавасов, по привычке, приобретенной на кафедре, растягивая свои слова, — какой был способный малый наш приятель Константин Дмитрич. Я
говорю про отсутствующих, потому что его уж нет. И науку
любил тогда, по выходе из университета, и интересы имел человеческие; теперь же одна половина его способностей направлена на то, чтоб обманывать себя, и другая — чтоб оправдывать этот обман.
Оставшись один и вспоминая разговоры этих холостяков, Левин еще раз спросил себя: есть ли у него в душе это чувство сожаления о своей свободе, о котором они
говорили? Он улыбнулся при этом вопросе. «Свобода? Зачем свобода? Счастие только в том, чтобы
любить и желать, думать ее желаниями, ее мыслями, то есть никакой свободы, — вот это счастье!»
— То, что я тысячу раз
говорил и не могу не думать… то, что я не стою тебя. Ты не могла согласиться выйти за меня замуж. Ты подумай. Ты ошиблась. Ты подумай хорошенько. Ты не можешь
любить меня… Если… лучше скажи, —
говорил он, не глядя на нее. — Я буду несчастлив. Пускай все
говорят, что̀ хотят; всё лучше, чем несчастье… Всё лучше теперь, пока есть время…
— Во-первых, не качайся, пожалуйста, — сказал Алексей Александрович. — А во вторых, дорога не награда, а труд. И я желал бы, чтобы ты понимал это. Вот если ты будешь трудиться, учиться для того, чтобы получить награду, то труд тебе покажется тяжел; но когда ты трудишься (
говорил Алексей Александрович, вспоминая, как он поддерживал себя сознанием долга при скучном труде нынешнего утра, состоявшем в подписании ста восемнадцати бумаг),
любя труд, ты в нем найдешь для себя награду.
И хотя он всех их
любил, ему немного жалко было своего Левинского мира и порядка, который был заглушаем этим наплывом «Щербацкого элемента», как он
говорил себе.
— Нет, но как? Вы всё-таки его
любили, прежде чем вам позволили
говорить?
— Для тебя, для других, —
говорила Анна, как будто угадывая ее мысли, — еще может быть сомнение; но для меня… Ты пойми, я не жена; он
любит меня до тех пор, пока
любит. И что ж, чем же я поддержу его любовь? Вот этим?
— Только эти два существа я
люблю, и одно исключает другое. Я не могу их соединить, а это мне одно нужно. А если этого нет, то всё равно. Всё, всё равно. И как-нибудь кончится, и потому я не могу, не
люблю говорить про это. Так ты не упрекай меня, не суди меня ни в чем. Ты не можешь со своею чистотой понять всего того, чем я страдаю.
— Вот мужчина
говорит. В любви нет больше и меньше.
Люблю дочь одною любовью, ее — другою.
Но во взгляде ее была нежность, которая
говорила, что она не только не упрекает его, но
любит за эти страдания.
— О, конечно, графиня, — сказал он, — но я думаю, что эти перемены так интимны, что никто, даже самый близкий человек, не
любит говорить.
— Для тебя это не имеет смысла, потому что до меня тебе никакого дела нет. Ты не хочешь понять моей жизни. Одно, что меня занимало здесь, — Ганна. Ты
говоришь, что это притворство. Ты ведь
говорил вчера, что я не
люблю дочь, а притворяюсь, что
люблю эту Англичанку, что это ненатурально; я бы желала знать, какая жизнь для меня здесь может быть натуральна!
«Он
любит другую женщину, это еще яснее, —
говорила она себе, входя в свою комнату. — Я хочу любви, а ее нет. Стало быть, всё кончено, — повторила она сказанные ею слова, — и надо кончить».
Теперь, когда он спал, она
любила его так, что при виде его не могла удержать слез нежности; но она знала, что если б он проснулся, то он посмотрел бы на нее холодным, сознающим свою правоту взглядом, и что, прежде чем
говорить ему о своей любви, она должна бы была доказать ему, как он был виноват пред нею.